Серебряный С. Д. - О советской парадигме
Советская парадигма - это те привычки (зачастую неосознаваемые) мировосприятия и мышления, которые сложились в наших гуманитарных науках за годы советской власти и так или иначе сохраняются в постсоветское время. В этом очерке предлагается критическое описание советской парадигмы с точки зрения востоковеда (индолога).
Речь также идет о серии поворотов, которые, по мнению автора, предстоит осуществить, чтобы расстаться с советской парадигмой.
Серебряный С.Д., 24
Российский государственный гуманитарный университет, 24
Предисловие
Очерк, здесь публикуемый, был написан (в основной своей части) в 21-начале 22 г. как первая глава более обширного (диссертационного) сочинения под названием Проблемы понимания индийской культуры. Но поскольку в этом очерке я попытался рассмотреть некоторые общие проблемы наших гуманитарных наук, то полагаю, что данный текст имеет право на отдельное существование и может претендовать на внимание не только востоковедов, но и гуманитариев других специальностей.
Наблюдения и мысли, составившие этот очерк, накапливались у меня давно. Некоторые из них и прежде обретали печатную форму: во введении к ИВГИйскому учебнику по истории мировой культуры (18 г.)', в предисловии к моему переводу (с санскрита) книги Видьяпати Испытание человека (предисловие было написано еще в 10 г., но книга вышла в 19 г.)2 и в довольно старой статье о становлении жанра романа в индийской литературе (статья была написана в 18 г., но полностью опубликована лишь в 23 г. в этой же серии ИВГИ)3.
Мой очерк не претендует на большую оригинальность. В нем высказано то, что носится в воздухе и ощущается многими но мало у
1 Серебряный С.Д. Введение // История мировой культуры.
Наследие Запада. Античность.
Средневековье. Возрождение: Курс лекций.
М.: Российск. гос. гуманит. ун-т, 18. С. 9-36.
Книга была подготовлена сотрудниками ИВГИ по материалам лекций, читаемых ими в РГГУ.
2 Серебряный С.Д. Видьяпати и его книга Испытание человека // Видьяпати.
Испытание человека (Пуруша-Парикша). М.: Наука, 19 (Литературные памятники).
3 Серебряный С.Д- Роман в индийской культуре Нового времени (Чтения по истории и теории культуры. Вып.
37). М., 23.
кого доходят руки до фиксации этих ощущений на бумаге. Во всяком случае, такие оценки я услышал от нескольких моих коллег, которые так или иначе ознакомились уже с этим текстом.
Одобрение и критика со стороны коллег (которым я приношу самую искреннюю благодарность) укрепили меня в намерении издать мой очерк в виде отдельной книжки.
По истечении двух лет тема этого очерка отнюдь не стала менее актуальной. Для данной публикации я лишь расширил некоторые примечания и добавил несколько новых.
Одно из примечаний разрослось настолько, что из него пришлось сделать Приложение (О гордыне и смирении).
В заключение этого краткого предисловия несколько стихотворных строк:
Злоба нынешнего дня Злобу прошлого затмила,
Но при этом для меня Прошлое не стало мило.
Это прошлое досель Нами вовсе не изжито.
Мы тянули канитель У разбитого корыта,
Мы на новых рубежах Били старые баклуши,
Будто незабытый страх Не покинул наши души,
Будто прежние цари В наших головах царили И всё те же звонари От зари и до зари Пустозвонством нас морили.
Что же делать? Как нам быть?
Мы пока еще не знаем.
Думаем, куда ж нам плыть,
И на Бога (?) уповаем.
/ марта 24
Постсоветская герменевтическая ситуация'
Гуманитарные науки у нас теперь пребывают если и не в состоянии кризиса, то, несомненно, в состоянии переходном2 как и страна в целом3. И дело не только и не столько в недостаточном финансировании или в утечке мозгов.
Дело скорее в том, что после нескольких десятилетий состояния придавленного, приниженного, угнетенного наши гуманитарные науки никак не могут вполне распрямиться, обрести новое дыхание и в полной мере воспользоваться той свободой (пусть по-своему и ограниченной), которую они вот уже лет десять как обрели. Видимо, надо, чтобы пришли совсем новые люди, новые поколения, которые никогда не пригибались, не приспосабливались, не применялись к подлости, люди, которые вырастут в условиях политической и информационной свободы, и тогда, будем надеяться, гуманитарные науки в России действительно начнут новый период своей истории.
Сейчас (и давно уже) у нас у всех и на слуху, и на языке такие понятия, как (научная) парадигма (Т.Кун)4 и эпистема (М.Фуко)5. Не берусь судить вообще о пределах применимости этих понятий. Но нашу нынешнюю (постсоветскую) ситуацию в гуманитарных науках вполне можно описать как ситуацию смены парадигм и/или эпи-стем. Смена эта происходит медленно, зачастую как бы подпольно, т. е. недостаточно явно (эксплицитно) и осознанно6.
Для некоторых (если не для многих) это процесс болезненный: людям старших и средних поколений трудно менять устоявшиеся интеллектуальные привычки (и то, что теперь у нас называют ментальностью). Расставание с прошлым нередко имеет лишь декларативный характер и (по известному французскому выражению) plus ga change plus c'est la meme chose7. Ситуация в гуманитарных науках, как уже сказано, отражает ситуацию в стране в целом. У нас в 10-х годов не произошло, по сути дела, столь же радикального размежевания с собственным недавним прошлым, как, скажем, в Германии или Японии после 15 года.
Хорошо это или плохо для общества и государства в целом особый вопрос. Но то, что подобного радикального размежевания не было произведено в наших гуманитарных науках, факт скорее прискорбный.
Более того, советская парадигма8 (или, если угодно, советская эпистема9) в гуманитарных науках не была до сих пор, насколько мне известно, подвергнута сколько-нибудь широкому и подробному анализу. По-видимому, на то были разные причины. Кому-то хотелось эту парадигму сохранить, лишь слегка ее изменив (отбросив наиболее одиозные элементы и прибавив для престижности и мимикрии наиболее новомодные).
Кому-то же, напротив, хотелось эту парадигму скорее забыть, отбросить и начать работать по-новому. Но советская парадигма (в разных своих ипостасях) существовала так долго и была столь могущественной и всеохватной, что от нее (как показывает опыт постсоветских лет) невозможно просто отмахнуться, невозможно просто ее забыть и отбросить и перейти к чему-то другому.
Этому другому откуда же взяться?
Советская парадигма продолжает жить и действовать как бы в подсознании даже многих из тех, кто искренне считал и считает себя давним ее оппонентом, а ныне полагает себя вполне свободным от ее давления. Советская парадигма обладала таким мощным силовым полем, что в той или иной степени подчиняла себе даже тех, кто стремился ей противостоять (и порой успешно противостоял). Само противостояние теперь, в исторической перспективе (или, вернее, ретроспективе), нередко выглядит как приспособление, потому что надо было использовать по крайней мере язык этой парадигмы (или соответствующий эзопов язык), чтобы высказать ей в лицо какое-то возражение.
Многие тексты, в советское время написанные в духе противостояния советской парадигме, сейчас воспринимаются как несущие на себе ее характерный отпечаток. Далее я попытаюсь изложить свое видение советской парадигмы, ее продолжающегося присутствия в нашей ментальности и перспектив ее преодоления. Своеобразие нашей нынешней герменевтической ситуации во многом обусловлено, как мне кажется, именно затянувшимся расставанием с советским прошлым.
Речь пойдет также и о нескольких взаимосвязанных поворотах, которые, на мой взгляд, необходимо совершить, чтобы действительно уйти (отвернуться, увернуться) от советской парадигмы15. По крайней мере некоторые из этих поворотов у нас уже происходят.
Можно сказать, что сложность нашей нынешней герменевтической ситуации состоит именно в том, что нам приходится совершать одновременно ряд поворотов в нескольких измерениях или, другими словами, многомерное разворачивание (поворачивание?) наших мыслительных и познавательных привычек.
Дальнейшие рассуждения необходимо предварить несколькими оговорками.
Советская парадигма, о которой пойдет речь, это, несомненно, некая абстракция (или, в других терминах, упрощенная модель).
Во-первых, советская система существовала около семидесяти лет и отнюдь не была чем-то неизменным от 17 до 11 г. Советская идеология менялась со временем, и в ее истории можно выделить по крайней мере несколько довольно разных периодов. Соответственно, и более детальный анализ советской парадигмы должен был бы учитывать это временное измерение.
Но здесь, как правило, оно не будет учитываться. Речь пойдет в основном о том состоянии советской парадигмы, в котором она пребывала в поздний (послехрущев-ский, брежневский) период советской истории, поскольку это именно то, что было нами (ныне действующими гуманитариями) непосредственно унаследовано, и то, что до сих пор во многом актуально.
Во-вторых, советская парадигма (хотя она и воображала себя монолитной, единой и т. д.) была до известной степени плюралистична не только во временнбм отношении.
В разных гуманитарных дисциплинах ее власть проявлялась по-разному. Так, например, лингвистам (особенно к концу советского времени) порой удавалось в значительной степени эмансипироваться от засилья общей парадигмы16.
Но лингвистика (вероятно, в силу своей большей близости к естественным наукам) вообще занимала у нас несколько особое положение. В моем описании советской парадигмы лингвистика будет иметься в виду в меньшей степени, чем, скажем, философия, литературоведение или история.
Следует также помнить, что практически в любой гуманитарной дисциплине неординарные личности могли иногда даже в рамках советской парадигмы (или как бы в ее рамках, используя различные уловки) создавать нечто иное. Но ниже речь пойдет в основном о парадигме как таковой и лишь в малой степени о том, что из нее так или иначе выламывалось.
В-третьих, здесь нет возможности подробно рассматривать такую проблему, как исторические корни (составляющие) советской парадигмы, хотя вовсе избежать этой темы, конечно же, нельзя.
Наконец (в-четвертых), советская парадигма при всем своем своеобразии вряд ли была чем-то абсолютно уникальным и неповторимым. Многие ее черты и свойства, несомненно, можно обнаружить и в других, совсем иных парадигмах.
Но здесь нас не занимают вопросы сравнительного парадигмоведения. В дальнейшем описании компаративный момент практически отсутствует.
Поворот от гордыни к смирению
Как описывать парадигмы и эпистемы? Есть ли у них какие-то закономерности строения? Можно ли, скажем, различать в них базис и надстройку (т. е., с одной стороны, нечто основное, главное, и, с другой, нечто производное)?
Как соотносятся между собой разные их части и черты? Не знаю.
Пойду на ощупь, и, может быть, по ходу описания проступит какая-то схема и/или какая-та связь частей.
Начну с того, что можно назвать комплексом сверхполноценности, а используя более традиционные слова гордыней или отсутствием смирения. Предполагалось (всегда ли искренне?), что советский ученый вооружен единственно научным и самым верным мировоззрением (методом) под названием марксизм18 или марксизм-ленинизм (другие, более частные наименования: диалектика, диалектический материализм, исторический материализм и т. д.).
Этот метод обеспечивал советскому ученому превосходство над учеными немарксистскими и, более того, служил своего рода универсальной отмычкой ко всем научным (и даже не только научным) проблемам. Отсюда гносеологическая (эпистемологическая)19 гордыня, отсутствие смирения перед сложностью и возможной непознаваемостью мира. Для советских гуманитарно-научных текстов был характерен образ автора-всезнайки21: вооруженный подлинно научным методом, ученый гуманитарий свободно проникал во все тайники истории и человеческой души, а также уверенно судил о том, в чем правы, а в чем не правы другие ученые (особенно немарксистские)22.
Как показал наш недавний опыт, подобная позиция всезнайства (или, иначе сказать, эпистемологическая гордыня) не связана жестко с каким-либо одним всепобеждающим учением. В роли такового может выступать и просто Наука, или какая-нибудь из ее частных и новомодных ипостасей, или даже постсоветское неоправославие (исповедуемое нередко бывшими марксистами).
Очевидно, что советско-марксистская эпистемологическая гордыня была в основном заимствована у Запада в общем пакете марксизма или даже новоевропейской эпистемы23 в целом; заимствована и усилена (огрублена) на российской почве. Возможно, что здесь не обошлось и без влияния допетровского (православного) субстрата: ведь православие, как и советский марксизм, также считало и считает себя единственно верным мировоззрением.
В списке тех поворотов, которые, по моему мнению, надо осуществить нашим гуманитарным наукам (т. е. ученым-гуманитариям), едва ли не на первом месте должен стоять именно поворот от гордыни к смирению. И не только потому, что того требует научный этос вообще, но еще и в силу нашей нынешней специфической ситуации (описанию которой и посвящен этот очерк).
Поворот от однолинейности к плюрализму
В одном пакете с эпистемологической гордыней к нам пришли и такие (тесно с ней связанные) элементы европейского сознания XIX в., которые можно назвать однолинейным историзмом и историко-культурным монизмом.
Однолинейный историзм это стереотип исторического мышления, который сложился (в основном, в XIX в.) в Западной Европе, гордой своими успехами в промышленности, науке и колониальной экспансии. Вся многообразная история человечества вытягивалась как бы вдоль одной линии, в начале которой был первобытный человек, а в конечной точке современная Западная Европа, которая считала себя вершиной истории человечества и эталоном для развития других народов. Этот наивный и надменный псевдоисторизм и в XIX в. ставился под сомнение некоторыми европейскими (в том числе и русскими) мыслителями, а в XX в. (особенно после двух мировых войн, развязанных именно европейцами) он и вовсе стал выглядеть анахронизмом.
Возрастание роли неевропейских народов в мировых событиях, а также рост и развитие исторического знания способствовали распространению более плюралистических (более реалистических!) подходов к истории. Но у нас, в советское время, восторжествовал именно однолинейный псевдоисторизм28 (опять-таки в довольно упрощенной и догматизированной форме) под названием исторический материализм.
Согласно этому изму, все народы и культуры якобы должны были проходить в течение веков через одни и те же стадии развития (формации), причем на каждой стадии определенному социальноэкономическому базису соответствовала более или менее определенная идеологическая надстройка. И этой общей схеме так или иначе должны были подчиняться в нашей стране все гуманитарные дисциплины (в частности, история философии, история литературы)29.
К счастью, эпоха принудительного марксизма миновала (и оказалась отнюдь не неизбежной стадией для всех народов). Остается надеяться, что никто больше не будет принуждать нас ни к каким измам и мы сможем свободно оглядывать все пространство человеческой истории, стараясь честно и непредвзято описывать то, что действительно открывается нашему взору. А открывается ему в действительности многообразие человеческих культур, которое без насилия и упрощения невозможно выстроить в одну шеренгу, невозможно втиснуть в формулы стадий, формаций и т. д.
Но при изучении этого многообразия культур следует осознавать наличие и силу еще одного стереотипа, тесно связанного с однолинейным историзмом. Даже за пределами нашего доморощенного марксизма этот стереотип был выявлен и начал активно преодолеваться сравнительно недавно.
Обозначен он может быть (за неимением лучшего термина) как историко-культурный монизм.
Для европейского сознания (хотя, разумеется, не только для него) была характерна привычка абсолютизировать самого себя, т. е. почитать себя и нормы своей культуры за нечто универсально-человеческое и в этом смысле абсолютное. Можно сказать, что историко-культурный монизм это синхронный (или ахронный, вневременной) коррелят однолинейного историзма. В основе историко-культурного монизма (в его новоевропейском варианте) лежало (и лежит) представление о сущностном единообразии, тождественности всех человеческих культур и, следовательно, их сущностной тождественности культуре новоевропейской. Другие культуры мерились мерками своей (поскольку они считались универсально приложимыми) и это неизбежно приводило к искаженным представлениям (ведь и физики давно установили, что результаты измерений во многом зависят от измерительного прибора)31.
То, что здесь названо историко-культурным монизмом применительно к ментальности европейской, можно сравнить с тем, что видный немецкий индолог Пауль Хакер (13-19) назвал инклю-зивизмом (das Inklusivismus) применительно к ментальности индийской (точнее индусской). Хакер выдвинул концепцию индусского инклюзивизма в пику распространенному (и, по его мнению, ложному) представлению о толерантности (терпимости), якобы присущей индусам, индусской ментальности, в отличие от нетолерантности (нетерпимости), якобы присущей ментальности европейской (западной).
Хакер утверждал: то, что обычно принимается за индусскую толерантность, т. е. за готовность якобы с пониманием и сочувствием относиться к чужим верованиям и взглядам, на самом деле есть нечто совсем другое. Согласно Хакеру, индусам свойственно стремление не столько понять и прочувствовать чужие воззрения, сколько представить (интерпретировать) их как частные и неполные варианты своих собственных воззрений и верований, которые, конечно же, провозглашаются самыми верными, всеобъемлющими и т. д. Идеи Хакера горячо обсуждались коллегами-индологами. Тот факт, что ин-клюзивизм (в вышеописанном смысле) на самом деле нередко присутствует в индусских (и особенно нео-индуистских) дискурсах, не вызывает особых сомнений.
Но можно полагать, что немецкий индолог охарактеризовал не только и не столько какое-то особое свойство индусской ментальности, сколько некое универсальное явление, в той или иной мере присущее различным культурным традициям. Как уже сказано, европейский историко-культурный монизм если и не вполне тождествен инклюзивизму (как его определил Хакер), то во всяком случае обладает с ним несомненным семейным сходством34.
Можно, правда, сказать, что европейский (и, в частности, советский) вариант инклюзивизма нередко более агрессивен (нетерпим!), чем его индусский аналог: чужие воззрения не просто интерпретируются в свете своих воззрений, но часто клеймятся, разоблачаются как неверные, ложные, порочные и т.д.35 Но дело, может быть, не столько в каких-то имманентных свойствах той или иной ментальности, сколько в том, что индусские мыслители и идеологи на протяжении многих веков не могли выступать с позиции силы. У нас историко-культурный монизм нередко принимает (подобно другим заимствованиям с Запада) довольно специфические формы.
Российский гуманитарий, как правило, ощущает себя частью европейского (или, шире, западного) интеллектуального мира: западноевропейская (или даже вообще западная) история (в частности, история идей или, иначе, история духа, Geistesgeschichte) для него своя, наша история (в отличие, скажем, от истории Индии или Китая), мир западных идей и образов это свой, наш мир (в отличие опять-таки от мира идей и образов Индии или Китая)36. Россия и ее история (в самом широком смысле, включая Geistesgeschichte) воспринимается (если вообще принимается во внимание) чаще всего как часть европейского мира (а если даже и как нечто особое, то прежде всего в противопоставлении именно европейскому миру).
Условия существования (прозябания) гуманитарных наук в советское время привели к тому, что российский гуманитарий привык жить в мире европейских (западных) идей, не очень заботясь о том (не умея думать о том), как эти идеи соотносятся с родной российской почвой. Иными словами, наш историко-культурный монизм был не только заемным, но еще и сугубо умственным, книжным, абстрактным.
Одна из причин этой абстрактности заключалась в том, что советские гуманитарии после 17 г. (точнее с 10-х годов) и вплоть до конца 10-х начала 10-х практически не выезжали за границу. Мир за пределами СССР для большинства превратился поистине в абстракцию.
И это обстоятельство, по-видимому, не могло не усугубить историко-культурный монизм наших гуманитарных наук: было потеряно ощущение многообразия мира.
В частности, советские гуманитарии мало участвовали в том бурном развитии культур-антропологии, которое происходило на Западе (и в остальном мире) и до, и особенно после второй мировой войны. На Западе различные гуманитарные дисциплины (и история, и филология, и даже философия, не говоря уже о востоковедении, в том числе и об индологии) испытали на себе мощное и во многом благотворное воздействие культур-антропологии, которое, среди прочего, способствовало преодолению европоцентризма и однолинейного историзма.
Нашим гуманитарным наукам также был бы полезен культур-антропологический поворот44 поворот от историко-культурного монизма к тому, что можно было бы назвать историкокультурным плюрализмом, т. е. к осознанию огромного многообразия мира, в котором нам внятно далеко не всё.
Поворот эпистемологический
Поворот культур-антропологический должен быть (и неизбежно будет) связан с несколькими другими поворотами. Один из них можно определить эпитетами гносеологический или эпистемологический (а также, вероятно, герменевтический).
Выше речь шла об эпистемологической гордыне, свойственной советскому менталитету.
«Поворот» лингвистический
С не меньшим основанием можно говорить и о присущей этому менталитету эпистемологической наивности. Восприняв вместе со всем марксистским пакетом идею о том, что бытие определяет сознание, советская парадигма, однако, мало применяла эту идею к себе самой. Иными словами, советская парадигма не обладала (или обладала лишь в очень малой степени) эпистемологической рефлексией. Советские гуманитарные дискурсы почти не учитывали свою собственную культурную обусловленность.
Теперь представление о культурной обусловленности познания (и не только гуманитарного, но и естественнонаучного) стало у нас, пожалуй, уже общим местом. Однако эпистемологическая (герменевтическая) рефлексия в гуманитарных исследованиях еще, кажется, не стала общепринятой практикой.
В чем же должна (или может) заключаться эта эпистемологическая рефлексия? Как описывать и анализировать свою собственную культурную обусловленность и свою герменевтическую ситуацию?
Попытаюсь не слишком пространно изложить свое видение основных моментов, которые, на мой взгляд, следует учитывать сегодняшнему российскому гуманитарию (и, в частности, востоковеду).
Прежде всего надо отдавать себе отчет в своем местонахождении, т. е. осознавать, из какой точки историко-культурного пространства оно тобой обозревается. При этом возникает своего рода герменевтический круг: местонахождение своей точки зрения можно определить лишь исходя из какого-то, хотя бы самого общего и предварительного, знания о пространстве в целом, а само это знание во многом зависит от местонахождения точки47.
Приведу в этой связи яркое высказывание Вильгельма-Генриха Вакенродера (13-18): Нам, сыновьям века нынешнего, выпало на долю счастье мы стоим как бы на высокой вершине, а вокруг нас и у наших ног, открытые нашему взору, расстилаются земли и времена. Будем же пользоваться этим счастьем, и с радостью оглядывать все времена и все народы, и стараться находить общечеловеческое в их чувствах и в разнообразных творениях, в которые выливаются эти чувства48. В этих словах немецкого романтика есть несколько характерных топосов, относящихся к темам однолинейный историзм, европоцентризм, и историко-культурный монизм.
Так, молодой немец конца XVIII в. был уверен, что стоит (вместе со своими европейскими современниками) на вершине истории и находится поэтому в выигрышной позиции для обозрения всех прочих времен и народов49. Более того, он считал себя вправе судить о том, что в других культурах общечеловеческое, а что нет.
Очевидно, он полагал (как и многие другие европейские мыслители его времени), что европейское (точнее, западноевропейское) и есть общечеловеческое (или во всяком случае содержит в себе верное мерило общечеловеческого)50.
Но в данном контексте отметим другое. Метафора высокая горная вершина красива, но не вполне удачна: выходит, что выше уже не подняться. Пожалуй, лучше было бы говорить не о стоянии на некоей вершине, а о движении например, каравана по пересеченной местности или (сохраняя образ горы) о (бесконечном?) восхождении путника извилистой тропой по лесистым склонам горы. С каждой точки маршрута действительно может открываться новая перспектива, но всякий раз что-то может и уйти из поля зрения из-за тех или иных преград.
Ныне живущее поколение российских гуманитариев на собственном опыте испытало и испытывает сегодня эту подвижность и изменчивость герменевтической позиции. В нашем быстро меняющемся мире свою герменевтическую ситуацию невозможно и не следует воспринимать как неизбежно неизменную, но надо быть всегда готовым к расширению горизонта (кругозора) и/или к изменению перспективы.
Далее стоит вспомнить рассуждения о разных масштабах времени известного французского историка Фернана Броделя (12-15)51. Он, как известно, различал три пласта или, можно сказать, три типа времени. Первый пласт это время большой длительности (длин-ности) или очень длительное (длинное) время (la longue duree)53.
В одной из своих последних работ Бродель сопоставил понятие 1а longue duree с понятием цивилизация54. Второй тип времени это время достаточно длительных, долгосрочных экономических (хозяйственных) процессов. Наконец, третье измерение это время, текущее здесь и теперь, время изменчивых конфигураций, время перемен, непосредственно воспринимаемых людьми, их свидетелями и/или участниками.
В герменевтической ситуации также имеет смысл различать несколько временных измерений. С одной стороны, измерение la longue duree, или, как сказали бы сейчас, измерение цивилизационное. В нашем конкретном случае речь может идти, например, о русской (российской) истории в целом, т. е. о том, в какой мере наша нынешняя герменевтическая ситуация обусловлена нашей принадлежностью к большому времени российской истории и русской культуры.
На другом конце шкалы можно обозначить измерение текущего времени с той или иной степенью локализации (например, постсоветское десятилетие или время после Ельцина и т. д.)55.
Так или иначе, важно осознавать историко-культурную обусловленность и поэтому неизбежную ограниченность своей точки зрения (своей герменевтической ситуации). Необходимо со смирением отказаться от унаследованной нами (можно сказать, проникшей в подсознание) привычки воспринимать свою позицию как привилегированную, как дающую какие-то исключительные преимущества для познания.
Позиция нынешнего российского гуманитария лишь одна из многих в современном многообразном мире, причем явно не самая выигрышная и в смысле кругозора, и в смысле имеющейся у него (гуманитария) фоновой информации (а также возможности получать новую информацию)56.
Нынешний российский гуманитарий это человек на стыке (перекрестке) времен и культур. В своей работе (и просто в своем существовании) он может ощущать буквально на собственной шкуре не только изломы (разломы) времени (от самого большого/длинного до самого малого/короткого), но и напряжения (даже конфликты) между различными культурами.
Понятно, что к востоковедам это относится едва ли не в наибольшей степени.
То, что мы по-русски сейчас называем гуманитарными науками (включая, в частности, востоковедение), это продукт западноевропейской культуры, заимствованный и усвоенный Россией (или, во всяком случае, перенесенный в Россию) в послепетровскую эпоху (то же, разумеется, следует сказать и о науках естественных). Во всех странах гуманитарные науки (где они существуют) находятся теперь в переломном состоянии, обусловленном общемировыми процессами развития и, в частности (или в первую очередь?), тем, что для краткости назовем (информационным) сжатием мира59. У нас же проблемы гуманитарных наук связаны, помимо прочего, со старыми проблемами соотношения России и Запада. Разговор (дискурс) об этих сюжетах требует обращения к масштабу большого времени (la longue duree) или, иными словами, к подходу цивилизационному.
Начну с утверждения, с одной стороны, почти тривиального, но, с другой, вызывавшего и вызывающего горячие споры и поэтому требующего большой осторожности и деликатности формулировки: Россия в целом страна незападная. Советская идеология, хотя и противопоставляла СССР капиталистическому (буржуазному) Западу, во многом затушевывала (искажала) действительное соотношение России и западного мира (см. ниже).
В постсоветское время это соотношение стало смотреться по-иному и требует (как, впрочем, и всегда требовало) трезвой оценки.
Россия (Московское государство) вплоть до XVIII (или даже XIX) в. не участвовала в западноевропейском культурном процессе, т. е. в том культурном развитии Западной Европы, которое сделало этот полуостров Евразии бродилом мировой истории Нового времени. В XVIII в. верхний образованный слой России стал энергично и жадно усваивать идеи и формы западноевропейской культуры. Современная русская культура (во всяком случае, культура верхнего образованного слоя) это продукт (во многом далеко не завершенный) усвоения и переработки западноевропейской (западной) культуры культурой незападной.
И в этом отношении Россия сопоставима с другими незападными странами, например с Индией. Повторю: тема весьма деликатна, в нашем языке порой даже не хватает достаточно тонких и точных слов для ее описания и обсуждения.
В сегодняшней России есть немалый разрыв между различными слоями и группами населения в плане культуры. Даже если говорить только о собственно русских, дистанция между столичными элитами и жителями глубинки весьма велика. В частности, можно сказать, что столичные элиты гораздо ближе к западноевропейской (западной) культуре, чем обитатели периферии, хотя среди нынешних русских в целом вряд ли есть много людей, вовсе не затронутых западным влиянием (так сказать, носителей допетровской культуры в чистом виде). Но, насколько мне известно, культурная стратификация русских (и других россиян) в этом плане мало изучена как и прежде, мы живем, под собою не чуя страны.
Так или иначе, здесь речь идет о российских ученых-гуманитари-ях, т. е. представителях именно верхнего образованного слоя. Для большинства представителей этого слоя значима только новая, послепетровская, европеизированная русская культура (а также, в той или иной мере, культура западная и, как правило, лишь в малой степени культуры незападные). Допетровская русская культура (опять-таки для большинства) не более, чем музейный экспонат.
Православие (как отчасти носитель, хранитель допетровских традиций) занимает в жизни наших ученых-гуманитариев довольно маргинальное положение и (хорошо это или плохо другой вопрос) не оказывает сколько-нибудь существенного идейного воздействия.
Советская идеология могла создавать впечатление (иллюзию) принадлежности России к общеевропейскому (и даже вообще западному) миру, потому что считалось, что Россия в 17 г. совершила рывок в будущее и забежала вперед по тому же пути, по которому шла и идет Западная Европа (и вообще весь мир). На самом же деле (как мы теперь не можем не понимать) в 17 г. был совершен не столько рывок в будущее всего человечества, сколько откат в прошлое самой России.
В сфере государственного устройства были реставрированы (на новом витке исторической спирали) самодержавие и крепостничество. В сфере идеологии был установлен контроль над умами, который также можно считать своего рода реставрацией но даже не петербургского, а допетровского прошлого. Советская идеология была причудливой (даже уродливой) смесью, в которой обрывки западных идей, упрощенных и догматизированных, сочетались с элементами допетровского наследия, в частности с надменным изоляционизмом, проникнутым чувством превосходства над другими странами и культурами (Москва третий Рим, Москва новый Иерусалим, СССР авангард человечества, СССР оплот мира и прогресса).
Все это не могло не сказаться пагубно на отечественных гуманитарных науках.
Тем не менее, верхний образованный слой даже и в советское время действительно во многом принадлежал к общеевропейскому культурному миру. Во-первых, вплоть до 10-х и 10-х годов еще жили и работали люди (хотя число их было, наверное, относительно невелико), которые получили то или иное образование еще в досоветское время.
Во-вторых, даже советское образование было во многом западным, так как в его основе была послепетровская, европеизированная русская культура. Принадлежность (во всяком случае, близость) многих образованных советских людей западной культуре подтвердилась (по крайней мере отчасти) эмиграцией из СССР и России в 10-х и в 10-10-х годах. В постсоветское время произошло, с одной стороны, новое сближение России с Западом, а с другой, новое осознание различий между ними.
Нельзя исключить, что в предстоящие годы в русской культуре будут усиливаться настроения и направления мысли, противопоставляющие Россию Западу, подчеркивающие ценность тех или иных допетровских составляющих ее культуры (например, православия) и ставящие под сомнение ценность тех или иных западных заимствований в русской культуре (например, понятия о свободе совести и свободе мышления). Если мы уважаем принцип свободы мышления, то мы должны признать, что, по сути дела, никакое западное заимствование в русской культуре не может теперь считаться само собой разумеющимся и данным навеки.
Всем элементам культуры (как, впрочем, и русской культуре в целом) предстоит пройти испытание на прочность и пригодность и испытание на взаимную совмести-мостъ.
Перед российскими гуманитариями (как и вообще перед всеми россиянами) с новой остротой встала проблема своей идентичности (связанная с проблемой герменевтической ситуации). В общем виде эту проблему можно сформулировать в виде следующих вопросов.
Как осмысленно заниматься той или иной гуманитарной дисциплиной в постсоветской России? Как соотносить универсальный (по происхождению западный) характер гуманитарных наук со своей принадлежностью нынешней России и со своим пребыванием (Dasein) в ней?
Как писать научные работы на русском языке и для русских (россиян)?
Ученый-гуманитарий работает (творит) не в каком-нибудь вакууме и не в большом времени (если даже и для него), а в конкретной историко-культурной (и социально-политической) ситуации. В идеале ученый может (и должен?) ориентироваться на вечность, ощущая себя unmittelbar zu Gott. Но он (ученый) не может не осознавать во многом временный и преходящий характер своей деятельности и ее результатов хотя бы потому, что эти результаты запечатлеваются в конкретном языке, принадлежащем конкретной и преходящей культуре (будь то язык русский или какой-либо иной). Творчество уче-ного-гуманитария в этом смысле похоже на художественное творчество (писателя или поэта): оно осуществляется (в нормальном случае) в режиме диалога с другими носителями того же языка, той же культуры и может (даже призвано) способствовать изменению (развитию, совершенствованию) и языка, и культуры.
Конечно, поэт или писатель может, по тем или иным причинам, творить в стол или потому, что озабочен исключительно самовыражением, или потому, что ему опасно (не разрешают) выносить свои творения на публику, или еще почему-либо. Подобным же образом может творить в стол и ученый-гуманитарий.
История советского (да и постсоветского) времени дает нам немало примеров такого творчества. Но вряд ли это следует считать нормой, способствующей здоровому развитию культуры.
Для советского времени было характерно и еще одно не очень здоровое явление в области гуманитарных наук: существовал большой разрыв между наукой элитарной (порой даже почти эзотерической) и наукой массовой67. Происходило это не по чьему-либо злому умыслу, а главным образом в силу естественного инстинкта самосохранения крупных ученых и нонконформистских научных сообществ. Некоторые из них умышленно вырабатывали для себя своего рода птичий язык, как бы и не оспаривающий официальные дискурсы, но в то же время им более или менее явно противопоставленный. Естественно, подобные птичьи языки были вполне понятны лишь сравнительно небольшому числу посвященных.
Что же касается широких народных масс, то на их долю оставались в основном лишь идеологически правильные дискурсы.
Один из императивов постсоветского времени демократизация гуманитарных наук, подъем общего гуманитарного образования. Разумеется, речь должна идти не о снижении уровня ради общедоступности, но именно о подъеме как можно более широкого круга учащихся на уже достигнутые нашей наукой уровни.
Демократизация и вообще демократия не предполагают всеобщей уравниловки. В гуманитарных науках, как и в других сферах общественной жизни, не может не быть своей иерархии, своего расслоения на различные уровни. Как есть поэты для поэтов или художники для художников, так могут быть и ученые для ученых (философы для философов и т. д.). Но подобная иерархиезация должна быть результатом свободного развития науки, а не угнетающего и уродующего воздействия социальнополитических обстоятельств.
Российский гуманитарий, даже самый элитарный, должен (хотя бы иногда) писать для достаточно широкой (студенческой и даже школьной) аудитории, в идеале вообще для всей образованной публики. Из этого вытекают два взаимосвязанных следствия.
Во-первых, автор-гуманитарий должен учитывать ментальность этой широкой отечественной аудитории (сколь ни мало эта ментальность ему известна). Во-вторых, он должен писать на русском языке причем понятном этой аудитории.
Писать на русском (впрочем, как и на любом другом) языке значит преодолевать этот язык. Современный русский язык доставляет пишущему на нем гуманитарию много специфических проблем.
Разговор о них имеет непосредственное отношение к двум темам, здесь обсуждаемым: советская парадигма (и как от нее уйти) и герменевтическая ситуация нынешнего российского гуманитария.
Поворот лингвистический
Выше уже упоминалась характерная для советской парадигмы эпистемологическая наивность. Одну из ее составляющих можно назвать лингвистической (или языковой) наивностью. Иными словами, в отечественных гуманитарных науках преобладало (и до сих пор преобладает) довольно наивное отношение к языку как средству (инструменту) мышления и исследования.
Российский гуманитарий обычно исходит из (неосознанного?) предположения (можно даже сказать из безотчетной веры в то), что язык, которым он пользуется (обычно это язык русский), прозрачен и нейтрален, т. е. не привносит никаких искажений в исследуемый материал, более того, что этот язык обладает универсальной способностью описывать любые предметы и явления. Отсутствовало (и во многом отсутствует до сих пор) ощущение и осознание языка как некоего средостения, помехи для понимания и описания исследуемых предметов языка, как культурно-обусловленного, культурно-специфичного устройства, стоящего между исследователем и тем, что исследуется.
Между тем современный русский язык в силу особенностей его истории может вносить в исследовательскую работу гораздо больше помех, чем, скажем, некоторые языки западноевропейские. В общем виде тезис о связи и взаимозависимости языка и мышления, языка и культуры не требует сколько-нибудь пространного обоснования.
Достаточно сослаться на такие знаменитые в истории лингвистики имена, как Вильгельм фон Гумбольдт (17-15)73, Эдуард Сепир (14-19) и Бенджамин Ли Уорф (17-11)74, а также (last not least) Эмиль Бенвенист (12-16)75. Но именно русский язык вообще и современный (постсоветский) язык в частности в данном конкретном отношении как фактор, обусловливающий (создающий) определенные проблемы мышления (и научного исследования), изучен мало (насколько мне известно).
Ниже я попытаюсь высказать в предварительном и предположительном виде некоторые соображения на сей счет.
Дальнейшие рассуждения можно предварительно резюмировать в трех тезисах:
1) современный русский литературный язык сравнительно молод и недостаточно обработан (изощрен) в плане интеллектуальных дискурсов;
2) русский язык сильно пострадал (был задержан в своем развитии) в советскую эпоху;
3) (как следствие предыдущего) русский язык зачастую оказывается довольно неадекватным средством осмысления действительности (по крайней мере, нередко надо применять особые усилия и даже насилие над языком, чтобы добиваться удовлетворительной степени адекватности).
Начнем по порядку. Современный русский литературный язык сформировался в XVIII-XIX вв., его возраст не больше двух с половиной веков.
В самом деле, какова та глубина языковой (культурной) традиции, которая доступна ныне большинству образованных русских?
А.С.Пушкин это не только наше всё, это еще и тот культурновременной барьер, за который многим русским уже трудно переступить. Многие ли теперь читают, скажем, Карамзина, не говоря уже о Ломоносове и других авторах XVIII в.?
Допетровская словесность (несмотря на все усилия Д.С.Лихачева и других филологов) не играет (пока?) в русской культуре роли, сопоставимой с ролью словесности послепетровской.
Между тем образованный англичанин (а также, кстати, образованный по-европейски индиец) может читать (по крайней мере) Шекспира, образованный испанец Сервантеса, образованный француз своих классиков XVII в. (Корнеля, Расина, Мольера), а образованный итальянец Данте, Петрарку и Боккаччо. Немцы в этом отношении несколько ближе к русским, потому что их классическая литература сложилась во второй половине XVTIIначале XIX в. Но все же на немецком языке есть и Библия в переводе Лютера, и поэты XVII в. Таким образом, даже в кругу крупнейших европейских литературных языков современный русский литературный язык сравнительно молод. Востоковед же может сравнить возраст русской традиции с большими длительностями традиций на санскрите, китайском или даже классическом арабском языке.
Но дело не только в возрасте традиции, дело и в других ее свойствах. Англичане с гордостью включают в историю своей литературы таких авторов-философов, как Фрэнсис Бэкон (11-16), Томас Гоббс (18-19), Джон Локк (12-14), Джордж Беркли (15 13), Дэвид Юм (11-16; ровесник нашего Ломоносова), и для современных англичан это не просто история, а живая классика их языка и их культуры. Современным французам, может быть, не слишком легко читать Монтеня (13-12) или даже Декарта (1650), но Вольтер (14-18), Руссо (12-18; еще один почти ровесник Ломоносова) и другие авторы-философы XVIII в. это тоже живая классика языка и культуры.
Немцы и в этом смысле начали несколько позже, но от Канта (14-14) до Хайдеггера (19-16) и далее немецкий язык прошел большую (хотя и весьма культурноспецифичную) философскую выучку.
В России в пушкинскую эпоху и даже позже русский язык был еще мало приспособлен к интеллектуальным дискурсам. Так, П.Я.Чаадаев (1416) писал свои Философические письма (1911) по-французски.
Позже Ф.И.Тютчев (13-13), которого трудно заподозрить в нелюбви к русскому языку и русской культуре, писал, тем не менее, свои интеллектуальные тексты исключительно по-французски. Образованные русские первой половины XIX в.
«Поворот» от реализма к реальности
Советский языковой узус, как мы видели, по всем трем пунктам резко отличался от английского (по крайней мере того, что представлен в тексте Рассела). Слова, отсылающие к общим понятиям, толковать было не принято, потому что предполагалось, что они (слова-понятия) уже определены компетентными инстанциями.
Слова, понятия и вещи четко не различались. Частная инициатива в толковании важных слов, разумеется, не приветствовалась.
В то же время для советского языка было характерно использование большого числа именно таких слов, которые отсылали к общим понятиям, которые, в свою очередь, могли иметь очень отдаленное отношение к вещам реального мира. Очевидно, это было связано с характером советской идеологии, которая как бы конструировала параллельную (сейчас бы сказали: виртуальную) реальность, призванную подтягивать до себя, а иногда и просто замещать реальность подлинную.
В языке гуманитарных наук это аукнулось также большой любовью к общим понятиям, нередко в ущерб изучению действительности, конкретных, живых фактов. Рискну предложить неологизм измо-любие для называния-обозначения этой беззаветной любви к общим понятиям . В самом деле, наши литературоведы шагу не могли ступить без разных измов: классицизм, романтизм, реализм, модернизм, авангардизм и т. д. и сомнения в универсальной пригодности этих красивых слов воспринимались как подрыв основ.
Подобным же образом наши философоведы имели свой набор измов (главными среди них были, разумеется, материализм и идеализм), которыми должны были пестреть все тексты, посвященные философии. Советская эпоха оставила нам в наследство много слов, подразумевающих те или иные более или менее общие понятия. Но сейчас мы уже слишком хорошо знаем, что многие из этих слов были обманными и/или фальшивыми.
Некоторые соотносились с такими понятиями (идеями), которые не имели никакого соответствия в реальности. Другие же выдавали и понятия, и ту реальность, которая за ними стояла, совсем не за то, чем они действительно были.
А.Я.Гуревич в своих лекциях, читанных им в РГГУ в 10-е годы, не раз повторял, что любое общее понятие надо пробовать на зуб, и это была естественная реакция историка, много лет боровшегося (и успешно) с советской парадигмой.
В свое время Осип Мандельштам высказался резче. В Шуме времени, вспоминая свою гимназическую юность (начало XX в.), он написал: Отвлеченные понятия в конце исторической эпохи всегда воняют тухлой рыбой .
Подводя некоторый предварительный итог рассуждениям о советском языке (как части советской парадигмы), можно сказать, что ради полного и окончательного расставания с оной парадигмой нам еще предстоит осуществить среди прочих поворотов своего рода лингвистический поворот . повернуться лицом к языку, преодолеть нашу унаследованную языковую наивность (то, что выше было названо вербализмом) и, в частности, в полной мере осознать все плюсы и минусы нашего русского языка как орудия мысли и средства ее выражения.
Поворот от реализма к реальности
Тема общих (отвлеченных) понятий общая для языкознания и философии. То, что выше обсуждалось как проблемы языка, вполне может быть пересказано в терминах философских. Вернемся к книге Т. Де Мауро и рассмотрим следующий отрывок:
В позднее Средневековье в противовес вербализму возник номинализм Уильяма Оккама, который считал, что слова homo человек, animal животное не могут рассматриваться как соответствия универсалиям, вещам (res), действительно существующим вне души; это всего лишь языковые формы, благодаря которым ум устанавливает совокупность отношений чисто логического характера... .
В книгах по истории западной философии номинализм обычно противопоставляется реализму (философской вере в реальное существование общих понятий, универсалий как вещей, res). To, что Т. Де Мауро называет вербализмом если и не тождественно реализму (в вышеописанном смысле слова), во всяком случае очень ему близко. В XX в. Карл Поппер предложил вместо слова реализм употреблять в данном смысле слово essentialism (которое на русский можно просто транскрибировать как эссенциализм), вероятно потому, что в XIX-XX вв. слово реализм приобрело ряд других значений (как в философии, так и в литературной критике)7 и стало слишком много-1 значным .
Рассматривая оппозицию эссенциализм/номинализм с точки зрения истории (и теории) науки (научного метода), К.Поппер предложил различатьметодологическийэссенциализм иметодологический номинализм:
Школа методологического эссенциализма основана Аристотелем, который учил, что научное исследование должно проникать в сущность вещей. Методологические эссенциалисты формулируют научные проблемы следующим образом: что такое материя?, что такое сила?, что такое справедливость?... Методологические номиналисты формулируют проблемы иначе: как ведет себя данный кусочек материи? или как он движется в присутствии других тел?. С их точки зрения, задачей науки является описание того, как ведут себя вещи, и мы вольны вводить новые понятия там, где это выгодно, пренебрегая их первоначальным смыслом.
Ибо слова всего лишь полезные инструменты описания.
По общему признанию, в естествознании методологический номинализм одержал победу...9.
В советских гуманитарных науках, напротив, господствовал методологический эссенциализм, или, говоря иначе, почти средневековый реализм (в смысле антиноминализма) . Как уже сказано, советские гуманитарии гораздо чаще и охотнее оперировали общими понятиями, чем отдельными реалиями, и чуть ли не главным в научной работе считалось соотнесение реалий с предустановленными (заранее заданными) универсалиями (различными измами). Повторю то, что выше было добавлено к рассуждениям о вербализме: в большинстве случаев подобный методологический эссенциализм был не осознанно занятой философской позицией (поскольку философская рефлексия мало практиковалась в наших гуманитарных науках, даже в самой философии) , а скорее неосознанным следованием общему научному узусу, общей ментальности.
Другое дело, что корнями своими этот узус и эта ментальность, по-видимому, уходили в историю отечественной философской мысли.
Следуя общей риторической стратегии этой книги, завершим данный ее раздел выводом о желательности (необходимости?) еще одного поворота в наших гуманитарных науках от эссенциализма (средневекового реализма) к новоевропейскому номинализму (по крайней мере методологическому), от измолюбия к вещелюбию, от (рискну скаламбурить) реализма к реальности.
От сегрегации и иерархичности к свободному содружеству наук
Еще одно характерное свойство советской парадигмы и советской ментальности, от которого мы тоже пока не избавились, можно назвать сегрегацией научных дисциплин. Отдельные гуманитарные дисциплины существовали весьма обособленно друг от друга (каждая в своей зоне) и мало сообщались между собой. Так, историки могли иметь довольно смутное представление о филологии, а внутри самой филологии (официально существовавшей и существующей как общая дисциплина в номенклатуре ВАКа) лингвисты обособлялись от литературоведов; философы могли игнорировать и историю1, и филологию, а историки и филологи бежали от философии, как от чумы.
Последнее было более чем естественно, поскольку философия была самой идеологизированной из всех наук. У нескольких поколений советских гуманитариев выработалось недоверие (если не отвращение) к философии как к чему-то не только бесполезному, но даже и вредоносному, опасному2.
Одним из следствий этого исключения философии из круга приличных занятий было то прискорбное отсутствие саморефлексии в прочих гуманитарных науках советского времени, о котором шла речь выше3.
С другой стороны, небрежение большинства отечественных философов филологией (в частности, языкознанием) не могло не обеднить и саму философию, которой у нас лишь еще предстоит совершить тот лингвистический поворот, который в XX в. произошел в философии на Западе.
Что же касается наших гуманитарных наук в целом, то им необходимо совершить поворот от сегрегации к междисциплинарности, к снятию жестких пограничных барьеров между дисциплинами. Необходимость подобного поворота, насколько можно судить, осознана уже многими.
Здесь стоит оговорить одну деталь. Наряду с сегрегацией наук в советское время существовала и их определенная иерархия. Философия, будучи марксистско-ленинской, находилась едва ли не на самой вершине этой иерархии. (Одновременно, впрочем, это означало и едва ли не наибольшую близость к начальству, к начальственному оку и, следовательно, наименьшую степень свободы.) Представители прочих гуманитарных наук, если в своих работах им по той или иной причине приходилось подступаться к философским темам, должны были или следовать руководящим установкам, или как-то обходить их при помощи риторических ухищрений. Многие гуманитарии, как уже сказано, предпочитали вообще не иметь никаких контактов с философией.
Подобным же образом, если филолог, скажем, должен был обратиться к истории, то ему часто также приходилось воспроизводить утвержденные свыше исторические схемы, по мере сил согласуя с ними свои собственные изыскания. Впрочем, нередко все сводилось лишь к ритуальным поклонам перед идолами.
Так или иначе, все гуманитарные науки в советское время были служанками господствующей идеологии.
Та междисциплинарность, которая необходима нам теперь, должна быть основана не на иерархии дисциплин, а на их свободном и гармоничном содружестве4. Иными словами, необходимо совершить поворот, может быть, самый важный из всех, залог и условие всех прочих поворотов: от иерархичности к равноправию, от прислужничества к самостоятельности, от приниженности и несвободы к свободе.
Примечания
Словосочетание герменевтическая ситуация заимствовано мною из книги Вильгельма Хальбфасса Индия и Европа: Halbfass W. India and Europe. An Essay in Understanding. Albany, 18. Впрочем, оно встречается уже и в русскоязычных текстах.
См., например: Барабанов Е. Философия снизу// Путь. Международный философский журнал. 14. N 6. С. 5. См. также далее (примеч.
6) цитату из текста А. В. Михайлова.
Это выражение восходит к работам Г.-Г. Гадамера и М.Хайдеггера.
См., например, знаменитую книгу Г.-Г. Гадамера Wahrheit und Methode (Часть вторая, Il.l.d). В русском переводе: ГадамерХ.-Г. (sic!) Истина и метод.
М., 18. С. 3. Не могу не отметить, что русский перевод этой книги очень плох; его лучше вообще не читать, а обращаться или к подлиннику на немецком или к переводам на другие языки.
Далее выражение герменевтическая ситуация будет употребляться в смысле, может быть, несколько отличающемся от того, в каком его употребляет Г.-Г. Гадамер.
Будет иметься в виду вообще та ситуация (отдельного человека или некой человеческой общности), в которой осуществляется понимание и познание мира в целом или какого-либо его фрагмента. Подразумевается, что всякий процесс понимания и познания так или иначе обусловлен той ситуацией, тем контекстом, в котором он (процесс) происходит.
Как напоминает Г.-Г. Гадамер (там же), понятие ситуация разрабатывалось прежде всего К.Ясперсом (в его книге Духовная ситуация времени) и Э.Ротхакером. См. также: Михайлов И.А.
Ситуация// Новая философская энциклопедия. Т. 3. М., 21. С. 5.
Острое, почти болезненное ощущение этой переходности ярко выражено в двух текстах (12-13 гг.) покойного А.В.Михайлова (18-15), которые оба называются Несколько тезисов о теории литературы (см.: Литературоведение как проблема. М., 21).
За более чем десять лет, прошедших со времени написания (произнесения) этих текстов, многое, конечно, изменилось, но из ситуации переходности мы так и не вышли.
Ср. недавнее замечание Андрея Битова: Она (страна. С.С.) в одном состоянии умерла, а в другом не родилась (Битов А. Ворота в город одноглазых// Новая газета. 21. 47 (6).
С. 14).
Ср. также слова одного из персонажей (юродивого Николая Николаевича) в романе А. Проханова Господин Гексоген (национальном бестселлере 22 года): В Москве одному царству конец, а другое настать не может (Проханов. А. Господин Гексоген.
М., 22. С. 95).
Стоит привести и такое замечание известного журналиста: С 11 года мы живем, мягко выражаясь, в аномальном (анормальном) периоде нашей истории. Назовем его самым приличным из известных всем определений переходный период (Третьяков В. Императивы Путина // Литературная газета. 45 (58), 5-11 ноября, 23 г. С. 3). В этом случае (как и во многих других) ситуация в нашей стране, по-видимому, лишь своеобразно отражает ситуацию общемировую.
Ср., например, недавние замечания датского дипломата о нынешнем состоянии миропорядка: Начало нового века стало свидетелем наступающих перемен (a seminal switch)... Преемственность (continuity) уступает место прерывности (discontinuity). Привычная модель (миропорядка.
С.С.), хорошо нам послужившая, уходит в прошлое (fades away); образуется (creeps in, буквально: вползает, подкрадывается) новая модель, пока еще не полностью открывшая свои очертания (Orstrem Matter J. ASEM 4 in the Global Context // NIASnytt. Nordic Newsletter ofAsian Studies. 22.
2. P. 9).
См.: Кун Т. Структура научных революций/ Перев. с англ. М., 15 (2-е изд.: М., 17; пиратская перепечатка: Благовещенск, 18); а также, например: Современная западная философия: Словарь/ [Составители и отв. редакторы В.С.Малахов и В.П.Филатов! 2-е изд., перераб. и доп.
М., 18. С. 3 (далее - СЗФ-18).
Слово парадигма в этом новом смысле вошло в наш обиход не ранее второй половины 10-х годов именно после опубликования русского перевода книги Т.Куна. Советская Философская энциклопедия (Т.
1-5, М., 10-10) такого термина еще не знает (как не знает еще и самого Т.Куна). А в Философском энциклопедическом словаре (М., 13; 2-е изд.
М., 19) есть уже довольно обстоятельная статья Парадигма (автор А. П.Огурцов), с небольшими изменениями перепечатанная и в постсоветской Новой философской энциклопедии (Т. 3. М., 21. С. 1-1). В связи с темой моего очерка стоит обратить внимание на одно небольшое изменение, произведенное в перепечатке 21 года.
В изданиях 13 и даже 19 годов, в согласии с канонами советского времени, статья завершается марксистской оценкой понятия парадигма. В версии 19 г. последние слова статьи такие: ...марксистская методология науки отвергает абсолютную унификацию реального методологического и предметного многообразия научных дисциплин. В перепечатке 21 г. всего лишь выброшено слово марксистская и критическая оценка понятия парадигма производится от имени методологии науки без сужающих ее эпитетов.
Пример этот весьма характерен и красноречив. Постсоветские тексты (дискурсы) нередко оказываются на самом деле теми же советскими лишь слегка подретушированными. Впрочем, в данном конкретном случае можно предполагать, что А.П.Огурцов в свое время употребил слово марксистская скорее для камуфляжа а позже этот камуфляж отбросил.
Тем не менее, сама идея, что есть некая единая методология науки, от имени которой можно выносить авторитетные суждения, представляется мне вполне советско-марксистской. О связи понятия парадигма в смысле Т.Куна с одноименным понятием, традиционным для лингвистики, см., например, статью: Кубрякова Е.С., Соболева П.А.
О понятии парадигмы в формообразовании и словообразовании // Лингвистика и поэтика. М., 19.
Интересно, что, по свидетельству А.П.Огурцова, в философию науки понятие парадигма (в смысле, позже ставшем знаменитым благодаря Т.Куну) ввел австрийский философ Г.Бергман (16-17) и он же впервые употребил выражение лингвистический (языковой) поворот (см. ниже).
См.: Фуко М. Слова и вещи: археология гуманитарных наук/ Перев. с фр. М., 17 (переиздание: СПб., 14); а также, например: СзФ-18. С. 5. Слово эпистема пришло к нам, очевидно, примерно тогда же, что и слово парадигма (в куновском смысле), но прививалось медленней и, по-видимому, не получило столь же широкого распространения. В энциклопедических справочниках советского времени отдельных статей об эпи-стеме еще нет.
Появляется такая статья лишь в Новой философской энциклопедии. В этой статье, среди прочего, сказано: В философии науки понятие эпистемы иногда используется в смысле, близком к значению понятия парадигма, однако при сохранении определенного различия между ними, обусловленного разными мыслительными контекстами формирования этих понятий (ВизгинВ.П.
Эпистема// Новая философская энциклопедия. Т. 4. М, 21.
С. 4).
Ср. слова А.В. Михайлова, сказанные им в 13 г., но справедливые и по сей день: ...Возникла новая герменевтическая ситуация, новое герменевтическое пространство... В науке сложилась совершенно новая, небывалая ранее ситуация, и... эта ситуация еще в очень малой степени осмыслена пока внутри нашей науки (МихайловА.В.
Несколько тезисов о теории литературы //Литературоведение как проблема. М., 21.
С. 2).
В этой подпольности, неосознанности, стихийности процесса перемен таится немалая опасность: результат может оказаться не только неожиданным, но и малоприятным. Поэтому необходимо с максимальной четкостью выявить и проанализировать как исходные параметры, так и ход данного процесса.
Чем больше перемен, тем больше все остается по-старому. См.: Бабкин А.М., Шендецов В.В. Словарь иноязычных выражений и слов.
К Z. Л., 17. С. 2.
Прилагательное советский (-ая) и существительное парадигма, оба столь частые в нашем языке, не могли раньше или позже не соединиться (сочетаться) между собой. Вряд ли у этого словосочетания есть некий один автор.
Можно сказать, что выражение советская парадигма с какого-то времени носилось в воздухе. Как показали мои поиски в интернете, это выражение употребляется в различных текстах начиная по крайней мере с 20 г., хотя, очевидно, и не всегда именно в том смысле, в каком оно используется в данном очерке. Поиски в интернете как будто свидетельствуют о том, что словосочетание советская эпистема если и употребляется, то крайне редко.
Сам я также предпочитаю выражение советская парадигма (и далее буду употреблять только его): слово парадигма звучит более жестко (перекликаясь со словами стигма и догма), подразумевая принудительность, принуждение (что, на мой взгляд, в большой степени подразумевала как раз и советская парадигма), в то время как в слове эпистема (рифмующемся не только с система, но и с поэма) мне слышится больше свободы.
В советское время казалось, что марксизм утвердился у нас действительно всерьёз и надолго (по известному выражению В.И. Ленина), как и сама советская власть, и что предстоит долгое и мучительное преодоление этого изма.
Но когда неожиданно для многих советская власть рухнула, исчезла (как бы рухнула? как бы исчезла?), столь же быстро, что называется в одночасье, как будто исчез и марксизм и стало казаться, что преодолевать его как тяжелое наследие прошлого уже не придется. Однако теперь, по прошествии стольких лет, оказалось, что, хотя в своих наиболее одиозных и вопиющих проявлениях советский марксизм действительно отошел в прошлое, дух его во многом еще с на-мии задача освобождения от его пут все еще не снята с повестки дня. Прочитав этот текст в распечатке, я увидел, что на одной странице два раза употреблено выражение как бы (а вскоре оно появляется и еще раз).
Внимательный редактор наверняка попросил бы убрать эти повторы. Но пусть они остаются как примета времени. Это как бы заслуживает специального исследования. Оно заполонило нашу устную и даже (хоть и в меньшей степени) письменную речь со второй половины 10-х годов (если не раньше).
Возможно, это связано с нашей общей неуверенностью в смыслах употребляемых слов и понятий: смыслы стали зыбки, неопределенны (как бы смыслы, не совсем настоящие). Как бы реформы, как бы демократия, как бы развитие...
А что на самом деле? Бог весть.
См. ниже примеч. 39.
Ср. замечание А.Л.Юрганова: Чтобы что-то противопоставить (господствовавшей идеологии. С.С.), надо было войти в зону общего языка с тем, что ты не принимаешь ({Органов А.Л.
Вступительное слово / Русская культура в сравнительно-историческом освещении [материалы круглого стола] // Одиссей-21. Человек в истории.
М., 21. С. 7).
Ср. еще: Длительное противостояние привело к тому, что противоборствующие стороны стали в чем-то друг на друга похожими (Там же. С. 6). Достаточно упомянуть такие имена, как АФ.Лосев (13-18) и М.М.Бах-тин (15-15). Эти выдающиеся мыслители при жизни противостояли советской парадигме (и немало пострадали за это).
Но сейчас, перечитывая их труды, часто нельзя не почувствовать сильный привкус эпохи.
О понятии поворот и о различных поворотах в гуманитарных науках на Западе см., например: Зверева Г.И. Роль познавательных поворотов второй половины XX века в современных российских исследованиях культуры// Выбор метода: изучение культуры в России 10-х годов.
Сб. на-учн. ст. / Сост. и отв. ред. Г.И.Зверева.
М., 21.
Интересно в этом плане сравнить отраслевые энциклопедические словари, изданные в 10-е годы: Философский энциклопедический словарь (М., 13; 2-е изд.: М., 19), Литературный энциклопедический словарь (М., 17) и Лингвистический энциклопедический словарь (М., 10). Из этих трех словарей первые два безнадежно устарели, а третий, хоть и несет на себе явственный отпечаток эпохи, все-таки гораздо менее идеологизирован и предвзят. Он даже был переиздан в постсоветское время под другим названием: Языкознание (серия Большие энциклопедические словари).
М., 18.
Ср. анонимное высказывание, приводимое М.Л.Гаспаровым: Вы думаете, что казенный язык это разговорник, в котором есть только готовые фразы, а это словарь, которым можно сказать и любые собственные мысли (ГаспаровМ.Л. Записки и выписки.
М., 20. С. 4).
Но те, кто не знают фонового казенного языка, могут не понять те собственные мысли, которые посредством него (вопреки ему) выражены. См. в этой связи анализ эссе М.М.Бахтина Эпос и роман в книге: Серебряный С.Д.
Советский язык
В XIX в. русский литературный язык бурно и успешно развивался в основном в области художественного творчества. Рискну высказать предположение, что в сфере интеллектуальных дискурсов это развитие было не столь же успешным. По-видимому, качественный рывок в этой области был совершен ближе к концу XIX в. и в начале века XX.
Но после 17 г. большая часть текстов, созданных в названное время, была изъята из широкого обращения и стала вновь осваиваться в России лишь в постсоветское время. Это уже тема второго из вышеприведенных тезисов: страдания (и задержка в развитии) русского языка в советскую эпоху.
В советские десятилетия на основе дореволюционного русского языка сложился по сути дела другой язык, который иногда называют lingua sovetica, т. е. советский язык82. Это был прежде всего язык власти, язык господствовавшей и правившей (советской) идеологии. Как таковой, он был предназначен не для осмысленного общения между людьми, не для ясного и четкого выражения мыслей, а, напротив, для их искажения (в лучшем случае камуфлирования), для контроля над умами людей и над коммуникациями в обществе.
Конечно, этот новояз не вовсе уничтожил обычный и более или менее осмысленный русский язык, но, будучи дискурсом власти и во многом доминирующей формой языка, новояз оказал уродующее, калечащее воздействие на русский язык в целом воздействие, которое до сих пор не вполне осознано, мало изучено и далеко еще не преодолено. На различных диалектах советского новояза было создано, в частности, множество книг (в том числе учебников) по гуманитарным наукам и эти книги, за неимением лучших, имели хождение вплоть до недавнего времени (а порой встречаются и теперь в списках рекомендуемой литературы для учащихся).
Для развития (обогащения и совершенствования) любого языка большое значение имеют переводы с других языков, особенно более богатых и развитых. В советское время на русский язык переводили немало но больше художественную (а также, вероятно, естественнонаучную и научно-техническую) литературу. В области гуманитарных наук переводов было гораздо меньше, поскольку здесь затрагивались интересы идеологии.
Интеллектуальные дискурсы развивались недостаточно, и это, в частности, уменьшало возможности противостояния советскому языку. В результате за XX век русский язык во многом оторвался (можно сказать и отстал) от западных языков прежде всего именно в плане интеллектуальных (в частности, философских) дискурсов.
Советский язык, как и советская идеология в целом (средством самовыражения которой он служил), был весьма неадекватным (непригодным) инструментом постижения (анализа, интерпретации и т. д.) реальности (тезис 3 в вышеприведенном списке). Можно сказать, что неадекватность языка отражала общую неадекватность интеллектуального потенциала, которым располагал советский истеблишмент, природе и масштабу проблем, с которыми столкнулось наше общество к концу XX в. Это в конечном счете и привело советский прежний режим (l'ancien regime) к бесславному краху. Но, обращаясь к масштабу большой длительности, мы вправе задать себе вопрос не заложена ли в нынешнем русском языке еще более глубинная неадекватность, нежели та, что обусловлена убогостью советского новояза. Современный русский язык сложился под мощным (и все продолжающимся) воздействием языков западноевропейских прежде всего немецкого и французского, в меньшей степени (и на других отрезках времени) английского, а также (в основном опосредованно, но отчасти и непосредственно) латыни.
Это воздействие сказалось по-разному в разных измерениях (или, как говорят лингвисты, на разных уровнях) русского языка (в синтаксисе, в стихосложении, в графике...), но, может быть, ощутимей все-гов лексике (а следовательно, в понятийной арсенале) интеллектуальных дискурсов (и гуманитарных наук в частности). В этом смысле современный русский литературный язык язык практически (т. е. почти) западный, более или менее соответствующий тому типу, который Б.Л.Уорф определил как standard average European (стандартный среднеевропейский).
Западный (в этом смысле) характер современного русского языка, быть может, особенно заметен востоковеду, который должен переводить на русский и анализировать на русском тексты из восточных (азиатских) культур. Русский язык в этих случаях оказывается не более адекватным инструментом толкования и анализа неевропейских культур, чем языки западноевропейские.
И даже менее адекватным во многом (рискну утверждать) в силу своей недостаточной западности и, в частности, из-за интерференции (вмешательства) со стороны lingua sovetica, который, как уже сказано, был огрубленной (вульгаризированной) разновидностью среднеевропейского стандарта.
Рискну сделать еще один мысленный шаг в сторону (в былые времена приравненный бы к побегу) и задать себе вопрос: а может ли современный русский литературный язык, поскольку он сформирован во многом по моделям западноевропейским, быть вполне адекватным инструментом и для понимания самой русской (российской) культуры, для описания и анализа российской действительности? В санскрите есть короткое, но выразительное слово (частица) папи составленное из отрицания па и частицы (междометия) пи (по своему смыслу во многом сходной с русским словечком ну). Согласно авторитетным словарям, в гимнах Ригведы и заговорах Атхарваведы папи означало усиленное отрицание: вовсе не(т), никогда.
В более позднем языке папи приобрело и другие смыслы: неужели?, конечно, ну да и т. д. В текстах аргументативных (полемических) папи со временем стало выполнять весьма специфическую и полезную функцию: им вводились рассуждения (возражения) оппонента или реального, или специально сконструированного. Изложив подобные рассуждения-возражения, автор затем развертывал свои контрдоводы, за которыми могли следовать новые возражения того же или другого оппонента (вводимые словом папи) и т. д. В данных контекстах на русский язык папи можно было бы перевести примерно такими высказываниями: Ну и ну! Что Вы такое говорите! Ведь на самом деле ... или Ну конечно!
Так я с Вами и согласился! А не думаете ли Вы, что...?86.
И здесь самое время употребить слово папи и привести возражения оппонента, который мог бы сказать примерно следующее.
Рассуждения о различиях в глубине традиции между русским и западноевропейскими языками не вполне корректны. Современные западноевропейские языки живут не только собственным наследием. Действительная глубина их традиции уходит в глубь гораздо большего времени времени по крайней мере трех классических языков: латыни, древнегреческого и (более опосредованно) древнееврейского.
А в этом отношении русский язык ветвь того же древа, пусть и несколько обособленная. С традициями древнегреческого языка русский язык (через старо- и церковнославянский) связан в некоторых отношениях даже теснее, чем языки Западной Европы. Христианское (или, как теперь нередко говорят, иудео-христианское) наследие (при всех отличиях) у нас все же общее.
Правда, к латыни мы подключились позже (с XVII XVIII вв.), но и эту традицию мы усвоили достаточно хорошо и кто мешает нам усвоить ее еще лучше?87 Так что в масштабах большого времени различия в глубине традиции между русским и западноевропейскими языками несущественны.
Что касается тезиса о неадекватности русского языка как средства (инструмента) понимания русской культуры и российской действительности, то нельзя ли с тем же основанием сказать, что западные европейцы, используя для своих интеллектуальных дискурсов греко-римское и иудео-христианское наследие, также обладали неадекватным инструментарием для самоанализа и самопонимания, что и способствовало всем их великим неудачам от (по крайней мере) Великой французской революции и до (по крайней мере) двух мировых войн XX века? Есть ли у кого-либо гарантия, что западные интеллектуальные дискурсы вполне адекватны западной действительности? С первым возражением оппонента трудно не согласиться. Да, действительно, русский язык подключен к тем же традициям, к тем же богатствам и латыни, и древнегреческого, и древнееврейского, что и западноевропейские языки, и в этом отношении выгодно отличается, скажем, от китайского, японского или хинди . Но, к сожалению, подключенность эта в гораздо большей степени потенциальна, нежели актуальна, т. е. представляет собой в гораздо большей степени еще не осуществленные возможности, нежели наличную реальность.
В допетровское время мы взяли даже из древнегреческого наследия гораздо меньше, чем могли бы и чем взяли западные европейцы в Средние века и особенно начиная с Возрождения. Латинское наследие тем более освоено русскими гораздо в меньшей степени, чем западными европейцами. В советское время, несмотря на отдельные (и порой довольно значительные) приобретения и в этой области, общий уровень гуманитарного образования, несомненно, понизился. Два или три поколения советских гуманитариев в массе своей не только не учили ни латыни, ни древнегреческого, но и новоевропейских языков почти не знали.
Это не могло не отразиться на уровне науки.
В последний период советской эпохи и особенно в постсоветское время в изучении иностранных языков произошли благоприятные перемены. Вырастает поколение гуманитариев, которое будет гораздо лучше знать по крайней мере новоевропейские языки.
Шире, чем прежде, преподаются и классические языки Европы. Поэтому можно надеяться, что потенциальная подключенность русской культуры к общеевропейскому наследию будет все более и более актуализироваться. Стоит подчеркнуть в этой связи два момента. Во-первых, развитие и русской культуры в целом, и гуманитарных наук в частности, в большой степени будет зависеть от того, насколько будущие достижения наших гуманитариев будут выражены и воплощены именно в русском языке так, чтобы эти достижения стали достоянием всех русских (а также других россиян и русскоязычных).
Во-вторых, хотя, может быть, более полное подключение к общеевропейской традиции остается для русских приоритетной задачей, мы должны осваивать и другие культуры, другие традиции, более далекие от нас, но приобретающие в нынешнем мире все большее значение. Я имею в виду прежде всего культуры Востока т. е. тех частей Евразии, которые не относились к христианскому миру (в иных терминах культуры Западной, Южной и Восточной Азии)91.
Что касается тезиса о (возможной) неадекватности современного русского языка как инструмента понимания русской культуры и российской действительности, то этот тезис высказан лишь как осторожная гипотеза, как своего рода caveat (предостережение). В конце концов, действительно, можно предполагать, что любой язык в большей или меньшей степени неадекватен той реальности, для описания которой он используется, и русский язык оказывается не вполне адекватным сравнительно чаще и больше, чем другие языки, может быть, потому, что те, кто им пользуются, вовсе не отдают себе отчет в самой возможности такой неадекватности.
И все же у современного русского языка есть некоторые свойства (отдельные недостатки), которые стоит четче осознать чтобы (в перспективе) их преодолеть. Заводя об этом разговор, мы вступаем в некую terra incognita на стыке нескольких дисциплин (лингвистики, философии, психологии, истории культуры...), которую можно было бы назвать проблематикой культурно-специфичного дискурса.
Потому что речь должна идти не столько о неких врожденных свойствах того или иного языка, сколько о свойствах культурной (духовной, интеллектуальной) традиции, этим языком выражаемой, в нем воплощаемой.
Чтобы быстрее объяснить, что имеется в виду, сошлюсь опять на личный опыт. Большая часть западной (и даже индийской) индологической литературы пишется и публикуется на английском языке. Поэтому в течение многих лет круг моего профессионального чтения, кроме текстов на индийских языках, составляли книги (и статьи) именно англоязычные.
Когда же, по ходу той или иной работы, я обращался к советским публикациям на русском языке, это порой производило эффект культурного шока93. Чтение некоторых советских текстов доставляло почти физическую боль: словно со свежего воздуха попал в затхлый и сырой подвал.
Чтобы самому писать свои тексты на русском языке (которых потом не пришлось бы стыдиться), надо было ориентироваться на другие образцы, большей частью англоязычные. Что же именно создавало (а иногда создает и сейчас) это болевое ощущение культурного шока?
В качестве общего диагноза можно повторить уже сказанное: для советской парадигмы было характерно наивное, некритическое, упрощенное отношение к языку (и это именно тот случай, когда простота хуже воровства). Возможно, это свойство советской парадигмы и советского языка особенно бросается в глаза при сравнении с английским языком, с англоязычными интеллектуальными дискурсами.
В современный английский язык, в его нормативную стилистику (почти, можно сказать, в его грамматику) как бы встроена самокритичная (и даже иронизирующая) рефлексия, которая делает этот язык очень изощренным инструментом для выражения (и анализа) мыслей. Несомненно, в этом сказывается давняя традиция философствования на английском языке, причем философствования, которое обращало пристальное внимание именно на язык, на слова и их употребление (снова упомянем Ф.Бэкона, Т.Гоббса, Дж.Лок-ка, Дж.Беркли, Д.Юма...).
В XX в. английский язык прошел через школу аналитической философии, которая, собственно, продолжала традиции мыслителей XVI-XVIII вв.96 Русский язык, увы, подобной школы не имел.
Как написал Умберто Эко в одной из своих книг по семиотике: Уже и античной, и средневековой философии было прекрасно известно, что между словом и именуемой им вещью находится нечто прозрачное, нематериальное, решающее: понятие98. Стоит еще добавить, что в одном и том же языке не только одна и та же вещь может именоваться разными словами, но и одно и то же понятие (которое тоже ведь есть своего рода вещь99) может быть названо разными словами.
Но многие советско-русские научные! тексты написаны так, будто не существует никакого зазора между вещами и словами, будто слово и именуемая им вещь (и/или называемое им понятие) это одно и то же, единое целое.
В качестве иллюстрации приведу пример из сравнительно недавнего и как будто вполне постсоветского текста, а именно: первый абзац первой главы одного из учебников по культурологии. Но этот пример покажет сразу две вещи: характерный изъян советского языка и сохранение этого изъяна в одном из постсоветских дискурсов 1. Для удобства восприятия и анализа пронумеруем три предложения в цитате, разобьем ее на смысловые (и ритмические) отрезки и выделим курсивом некоторые ключевые слова: (1) Слово cultura (лат.) означает обработка, земледелие, иначе говоря это возделывание, очеловечивание, изменение природы как среды обитания.
(2) В самом понятии заложено противопоставление естественного хода развития природных процессов и явлений
и искусственно созданной человеком второй природы культуры.
(3) Культура, таким образом, есть особая форма жизнедеятельности человека,
качественно новая по отношению к предшествующим формам организацииживого на земле 1.
Заметьте, с какой легкостью в этих трех предложениях совершаются перескоки от слова к понятию и далее к тому, что есть, т. е. к вещи. Очевидно, что для автора наличие словат свидетельствует о наличии понятия, одного и определенного, то ли накрепко с этим словом связанного, то ли вообще составляющего с ним одно целое.
Наличие же этого слова-понятия свидетельствует, в свою очередь, о том, что и в мире вещей есть нечто (опять-таки одно и определенное), данному слову-понятию соответствующее. Можно сказать, в основе подобного дискурса своего рода жесткий треугольник: словопонятиевещь .
Историки языкознания и философии называют подобный подход к языку, восходящий по крайней мере к Аристотелю, вербализмом. Как показывает в своей книге итальянский языковед и философ Т. Де Мауро, преодоление вербализма в западноевропейской культуре было долгим процессом, который, вероятно, не вполне завершен и поныне4.
Но все же теперь на Западе большинством гуманитариев (и в том числе большинством филологов и философов) вербализм воспринимается, по-видимому, как некая архаика. У нас же подобная архаика еще не преодоленное (и даже зачастую не осознанное) сегодня .
В самом деле, вербализм, свойственный многим советским и постсоветским текстам, это лишь в редких случаях сознательно избранная позиция (в чем можно подозревать, например, А.Ф.Лосева и следующих ему авторов6). Большей частью это скорее неосознанное следование языковому узусу, той традиции словоупотребления (и, если можно так сказать, мыслеупотребления), которая встроена в современный русский литературный (и, в частности, в гуманитарно-научный) язык. В советском языке не было этикета (привычки, навыка) определять вводимые в текст слова, отсылающие к общим понятиям.
Как бы (и, наверно, нередко это было именно как бы\) предполагалось, что общие понятия установлены и определены свыше (намеренно оставляю здесь это слово двусмысленным). Приведу лишь два характерных примера.
В 13 г., в речи, произнесенной на заседании Академии Наук, посвященной чествованию С.Ф.Ольденбурга, его знаменитый коллега Ф.И.Щербатской, среди прочего, сказал: Мы научились... различать две основные фазы буддизма начальную, когда он не был религией (в оригинале эти слова выделены разрядкой. С. С), а скорее философской системой реалистического плюрализма, и позднейшую, когда на фоне философского монизма он превратился в пышную, католическую религию1.
Конечно, теперь мы можем думать, что Ф.И.Щербатской говорил это применительно к подлости, т. е. применяясь, приспосабливаясь к господствовавшей идеологии, в которой слово религия имело безусловно негативное значение, а слово философия (даже с разными вычурными добавлениями) было приемлемо. Но если отвлечься от прагматики этого текста, то его семантика и, можно сказать, синтаксис должны быть признаны характерными для советского языка: слова, отсылающие к общим понятиям религия и философия, употребляются в духе вербализма т. е. так, будто эти понятия есть нечто само собой разумеющееся, извечное и неизменное.
Другой пример уже из постсоветского времени. Известный философ В.С.Библер (18-20) в 13 г. опубликовал очень интересную брошюру под названием Цивилизация и культура1. Ни разу на протяжении сорока восьми страниц текста автор не почувствовал необходимости как-то определить свое понимание этих слов, хотя не мог не знать о многозначности их обоих.
Разумеется, само противопоставление этих двух слов, а также некоторые рассуждения на 27-й странице свидетельствуют о том, что автор следовал немецкому словоупотреблению и, в частности, О.Шпенглеру. Возможно, автор полагал, что знающий читатель по этим и другим приметам поймет, какой именно смысл вкладывается в данном тексте в данные слова. Так или иначе, стилистика и стратегия текста оказываются весьма советскими1: автор не определяет значения основных для текста слов то ли потому, что вообще не видит в этом нужды, то ли по старой привычке уклоняться от определения, чтобы не нарваться на неприятности . Для контраста процитирую зачин одного характерно английского текста начало Введения в Историю Западной философии Бертрана Рассела:
The conceptions of life and the world which we call philosophical are a product of two factors: one, inherited religious and ethical conceptions; the other, the sort of investigation which may be called scientific, using this word in its broadest sense. Individual philosophers have differed widely in regard to the proportions in which these two factors entered into their systems, but it is the presence ofboth, in some degree, that characterizes philosophy.
Philosophy is a word which has been used in many ways, some wider, some narrower. I propose to use it in a very wide sense, which I will now try to explain.
Philosophy, as I shall understand the word, is something intermediate between theology and science...'.
На русский это можно перевести примерно так:
Представления о жизни и мире, которые мы называем философскими, это продукт двух факторов: унаследованных религиозных и этических представлений, с одной стороны, и, с другой, изысканий, которые можно назвать научными в самом широком смысле этого слова. Разные философы в своих системах весьма по-разному, в различных пропорциях сочетали эти два фактора, но именно наличие, в той или иной степени, их обоих есть признак философии.
Философия это слово, которое употреблялось во многих смыслах, и более широких, и более узких. Я предлагаю употреблять его в очень широком смысле, который сейчас попытаюсь объяснить.
Философия, согласно моему пониманию, есть нечто промежуточное между теологией и наукой...
Обратим внимание на несколько примечательных и характерных свойств этого текста.
Во-первых, начиная книгу по истории философии, английский автор считает себя обязанным в первых же строках Введения объяснить читателю, что именно он понимает под таким непростым и многозначным словом, как философия. В подтексте этого объяснения общепринятая для английского сознания мысль, что слова, отсылающие к общим понятиям, не могут считаться само собой разумеющимися, что общие понятия требуют постоянного истолкования,
перетолкования и, так сказать, контроля над собой, чтобы их пои 2
ведение не стало социально опасным .
Во-вторых, английский автор четко (подчеркнуто!) различает слова, их значения (то, что можно назвать понятиями) и ту внеязыко-вую (внесловесную, вневербальную) реальность, с которой слова и их значения так или иначе соотносятся. В-третьих, английский автор не боится признаться в том, что дает известному слову философия свое собственное толкование (хотя, несомненно, и следует определенным традициям). Конечно, Бертран Рассел, будучи ко времени написания этой книги уже известным философом, был тут, что называется, в привилегированном положении.
Но английский языковой этикет дозволяет и совсем неименитым авторам по-своему и наново определять значения слов при условии, что это делается достаточно умело и искусно.
Экономика: Политэкономия - Политология