Рассматриваемая нами до сих пор аналитическая структура логически вполне завершена, и тот, кто знает, как сложить вместе все ее части, чего не сделал сам Кенэ, не упустит ни одного фундаментального положения того всеобъемлющего трактата по чистой и прикладной экономике, который этот автор мог бы написать. Всеобъемлющее описание стационарного экономического процесса, которое Кенэ воплотил в своей «таблице», не является, как думали его ученики и практически все критики, центральной частью этой структуры — оно всего лишь служит дополнением к ней, которое можно отделить от остального. Поскольку эта часть картины написана на отдельном холсте, {3десь вновь игра слов, отмеченная выше. См. прим. пер. на стр. 286} ее можно рассматривать отдельно. Она изображает движение расходов и продукции между общественными классами, которые в отличие от других трудов Кенэ здесь становятся действующими лицами в экономическом спектакле.
Конечно, экономисты всегда подсознательно имели в виду некую схему классовой структуры общества. Однако, Кантильон, кажется, был первым, кто открыто построил такую схему и использовал ее в качестве инструмента анализа. Эта схема была принята Кенэ. Соответственно, он выделял землевладельцев — класс собственников (classe des proprietaires), высший класс (classe souveraine) или, что существенно, распределяющий класс (classe distributive); фермеров-арендаторов — производительный класс (classe productive), а всех людей, занятых несельскохозяйственной деятельностью, он считал приблизительно эквивалентными буржуазии — бесплодному классу (classe sterile). Рабочие могли рассматриваться или как четвертый класс, или добавляться в соответствующих пропорциях к второму и третьему классам. Последнее предпочтительнее для выявления сущности схемы, которая является не столько схемой классов как социологических общностей, сколько схемой экономических групп, с какими мы встречаемся, например, в статистике занятых в сельском хозяйстве, горнодобывающей или обрабатывающей промышленности. Однако в любом случае у Кенэ точно так же, как и у Кантильона, труд играет полностью «пассивную» роль. Движение расходов и продукции при этом происходит между «бассейном» фермеров, «бассейном» землевладельцев и «бассейном» бесплодного класса. Нет необходимости воспроизводить картину этого движения, нарисованную Кенэ, или входить в ее детали. Все, что должен запомнить читатель, заключается в следующем.
землевладельцы получили и накопили из многих взносов ренту, которую им выплатили фермеры, так что в начале периода t они имеют в своих руках наличными весь чистый национальный доход (в понимании Кенэ), в то время как каждый представитель других классов готов продавать и производить. Нам нужно проследить извилистый путь этой ренты, или чистого дохода, в экономике. Допустим, сумма чистого дохода составляет 1000 денежных единиц.
Далее предположим, что землевладельцы тратят 500 денежных единиц на земледельческую продукцию и 500 на промышленную, т. е. на продукцию бесплодного класса, который не производит прибавочную ценность. 500 единиц, которые таким путем возвращаются фермерам (поскольку они получены из их выплат t - 1), прежде всего удваиваются в их руках за счет их производственной деятельности, создающей прибавочную ценность; таким образом, их число вырастает до 1000. Половина этой суммы идет на выплату ренты (которая не расходуется землевладельцами раньше периода t + 1), одна четверть «потребляется» внутри аграрного сектора, последняя четверть уходит к «бесплодным» — в уплату за промышленные товары, необходимые фермерам. «Бесплодные» не увеличивают ценность, а только воспроизводят ее. Из 500 денежных единиц, полученных ими от землевладельцев, 250 уходят на потребление собственной продукции ими самими и их работниками. На другие 250 единиц они покупают пищу и сырье у фермеров, в чьих руках эти 250 единиц вновь удваиваются до 500. То же самое происходит с 250 единицами и любыми другими суммами, которые они позднее получают от фермеров. Какие бы суммы ни получали фермеры, они всегда удваиваются и используются на выплату ренты землевладельцам, которая должна быть истрачена за период t + 1, на потребление в аграрном секторе и новые приобретения у «бесплодных». Легко увидеть, что при правильном выборе продолжительности единичного периода в конце этого периода 1000 единиц чистого дохода вновь возвращаются в руки землевладельцев, которые в начале периода t +1 потратят эту сумму, и весь процесс, таким образом, возобновится. Читателю ясно, что все это, кроме представления в виде «картины», сводится всего лишь к более подробному развитию схемы Кантильона. Но в чем польза этой «картины» и в чем суть аналитического достижения, которое она воплощает?
С самого начала следует отметить, что для таблицы Кантильона—Кенэ специфически физиократические черты не имеют значения. Поскольку мы их уже рассмотрели, то нас больше не интересует центральное положение, которое Кантильон и Кенэ предназначали землевладельцам и их расходам; мы могли бы с тем же успехом начать с одного из остальных двух «бассейнов». Не интересует нас больше и принцип, согласно которому каждая сумма, поступающая к фермерам-арендаторам, увеличивается (удваивается) в их руках, а суммы, получаемые производителями промышленных товаров, не увеличиваются, хотя для Кенэ он имел первостепенное значение. Каждый аналитик может приспособить эти положения к своим теоретическим установкам. А нас в данном случае интересует идея tableau, рассматриваемая как инструмент исследования, метод tableau как таковой.
Особое внимание следует обратить на три аспекта.
Во-первых с помощью метода tableau достигается колоссальное упрощение. В настоящее время экономическая жизнь несоциалистического общества состоит из миллионов связей или потоков между отдельными фирмами и домохозяйствами. Мы можем вывести касающиеся их теоремы, но мы никогда не сможем наблюдать их все. Но если мы заменим эти связи связями между классами или потоками агрегатных величин между классами (или другими потоками), то неуправляемое число переменных величин в экономической задаче резко сократится до нескольких переменных, с которыми легко работать и движение которых прослеживается без труда. Оставляя этот аспект для позднейшего обсуждения, мы пользуемся случаем отметить родственную проблему, хотя и отличную от данной. Взгляд на tableau наводит на мысль об «общественном продукте» и «общем объеме производства», который производится в результате одной последовательности этапов и распределяется в результате другой. Мы так привыкли к этой мысли, что редко понимаем, если вообще понимаем, насколько нереалистична данная абстракция.
В социалистическом обществе производство и распределение действительно представляют собой разные процессы, но в капиталистическом обществе они являются всего лишь разными аспектами одного и того же процесса: общий объем капиталистических доходов формируется в ходе сделок, что и составляет производство в экономическом смысле в отличие от технологического. Тем не менее реалистическая идея формирования доходов (к тому же не имеющая никаких недостатков, которые могли бы оправдать пренебрежение ею) выступала на передний план только спорадически.
Очень высокий уровень испанской экономической науки XVI в. — преимущественно заслуга схоластов. Но мы можем отметить и одну раннюю квазисистему — работу Ортиса, представлявшую собой хорошо разработанную программу промышленного развития. Произведения такого жанра в XVII в. в изобилии появились как в Испании, так и в Англии.
В Германии нам отметить почти нечего, за исключением двух имевших успех квазисистем.
На первый взгляд может показаться, что в Англии XVI в. мы вряд ли обнаружим работы описываемого здесь типа. Но это не так. Просто искомые сочинения принимали иные формы, соответствующие иной политической структуре этой страны. Уровень дискуссий по актуальным политическим проблемам, вдохновленных и в то же время поставленных в определенные рамки парламентскими и правительственными расследованиями, значительно возрос в XVI в. и иногда поднимался до истинно «научных» высот. Из материалов слушаний, проводимых королевскими комиссиями (например. Королевской комиссией по бирже, созданной в 1564 г.), речей, петиций, памфлетов по поводу огораживании, гильдий, торговых компаний, монопольных торговых прав городов, монополий, налогообложения, денежного обращения, таможенных пошлин, помощи бедным, регулирования промышленности и т. д. можно было бы составить учебник экономического анализа и экономической политики, превосходящий учебники такого рода, издававшиеся на континенте.
Но вместо этого мы изберем другой, гораздо более легкий и, к счастью, доступный путь. Мы можем рекомендовать читателю ряд публикаций, дающих общий обзор экономической литературы того времени. В них, хотя бы частично, содержится то, что нам нужно. Здесь же ограничимся рассмотрением лишь самого известного из этих трактатов.
Историческая социология
Авторов XVIII в. часто обвиняли в отсутствии «чувства исторического», которое не позволило некоторым из них признать ценности минувших цивилизаций. Тем более важно подчеркнуть, что вместе с болезнью вырабатывалось и противоядие. Если кое-где мы встречаем глупейшее пренебрежение древнегреческим искусством — к примеру, Вольтера ставили выше Гомера, — то у других авторов находим предпосылки его нынешнего обожествления. Временами нас поражает полное отсутствие интереса к истории, но одновременно мы видим богатые плоды серьезной работы историков, заложившие основу для ученых XIX в. Мы можем лишь перечислить пять основных достижений: начался систематизированный сбор материалов; были выработаны новые методы интерпретации и критического анализа исторических документов; история экономики и культуры начала привлекать внимание исследователей, ранее полностью поглощенное политической и военной историей; беспристрастный (относительно) отчет, документирующий события, стал предпочитаться одам и проповедям (Юм, Уильям Робертсон. Гиббон); подтверждением растущего интереса публики послужил успех популярных всемирных и национальных историй. Конечно, существует и такая вещь, как неисторическая история, т. е. человек может выполнять работу историка, не умея смотреть на события со специфически исторической точки зрения. Но «История Англии» Юма (в 8т.; 1763)— произведение другого рода. Теперь она безнадежно устарела, однако навсегда останется заметной вехой в историографии. Это показывает, что автор, по крайней мере, не был рабом своего утилитаризма.
Еще более важным, на наш взгляд, было появление исторической социологии, иногда называемой философией истории, — т. е. социологических теорий, которые обобщали исторический материал и в то же время пытались объяснить отдельные исторические ситуации и процессы. Значительная часть этих исследований носила дилетантский характер и вызывала раздражение серьезных историков. Более того, некоторые из них отличались неисторичностью в указанном только что смысле: исторические факты часто искажались в угоду требованиям 1а raison. Однако существовали и значительные, и даже фундаментальные достижения. Здесь я могу упомянуть Кондорсе, Монтескье и одного из величайших мыслителей всех времен в области общественных наук — Вико.
«Эскиз» Кондорсе содержит теорию исторической эволюции, или «прогресса»: ее цель— равенство, а ее движущая сила — нарастающий объем знаний, которые не устает накапливать способный к бесконечному совершенствованию человеческий разум. Это, конечно, весьма убогая социология, но она может служить замечательным примером бескомпромиссного «интеллектуалистского» взгляда на исторический процесс. Напротив, «О духе законов» Монтескье, несмотря на неадекватный инструментарий (в особенности это касается недостаточно критического отношения к историческому материалу), представляет собой серьезное социологическое произведение. Основным его достоинством (и с точки зрения метода, и с точки зрения изложения) является то, что возникающие в обществе исторические ситуации и их смена рассматриваются здесь в свете некоторого числа объективных факторов. Это позволяет получить реалистические объяснения, т. е., иными словами, аналитические теории, а не примитивные рационалистические общие формулы. Это был действительно новый подход, означавший методологический разрыв с идеями естественного права. Это была социология, основанная на действительных наблюдениях за отдельными видами человеческого поведения, существующими в данное время и в данном месте, а не за общими свойствами человеческой природы. С нашей точки зрения, это было фундаментальное достижение Монтескье, воплощенное уже в его более раннем анализе Древнего Рима. Разумеется, успех его книги среди современников и потомков обусловлен его «конституцио-нальными» теориями— концепцией «равновесия сил» и т. д.,— которые не представляют для нас интереса.
Достижения Вико были совсем другого рода и не пользовались успехом до конца XIX в. Его «новую науку» (scienza nuova) лучше всего определить как «эволюционную науку о разуме и обществе». Но это не следует понимать в том смысле, что эволюция человеческого разума определяет эволюцию человеческого общества. Неуместно и обратное толкование: историческая эволюция общества определяет развитие человеческого разума, хотя оно ближе к истине. Вико понимал разум и общество как два аспекта одного и того же эволюционного процесса. Разум, понимаемый как рациональные или логические операции человеческого рассудка, не играл важной роли в этом процессе, который Вико трактовал в совершенно антиинтеллектуалистском духе. Разум, понимаемый как цели и ценности людей, предстающие перед разумом наблюдателя, также не имеет с ним ничего общего. Разработанная Вико теория круговоротов (corsi e ricorsi) решительно отвергает наличие какой-либо тенденции, ведущей к этим целям и ценностям, а также существование самих этих целей и ценностей. В этой теории философия и социология, мысль и действие слились воедино, и это единство, безусловно, имело исторический характер. И хотя Вико далеко превзошел основные течения мысли XVIII в., сам он тоже принадлежал этому столетию.
Исторически возрастающая отдача
Как мы видели выше, утверждение, что в определенной ситуации в сельском хозяйстве страны преобладает возрастающая отдача, т. е. рост производственных затрат сопровождается более быстрым ростом продукции, не означает отрицания справедливости закона убывающей отдачи. Теперь следует, опираясь на этот факт, дать оценку взглядов тех английских экономистов и политиков, кто придерживался тезиса о возрастающей отдаче. Были они правы или нет в отношении самого факта, их позиция логически оправдана, если они имели в виду один из двух следующих моментов (или оба сразу). Они были правы с точки зрения логики (хотя, возможно, неправы с точки зрения фактов), если полагали, что за последние десятилетия XVIII в. сельское хозяйство Англии переживало период возрастающей отдачи; иначе говоря, к земле еще не был применен оптимальный набор других факторов. Они были не менее правы с точки зрения логики (и до некоторой степени с точки зрения фактов), если имели в виду, что в будущем открывались возможности совершенствования способов сельскохозяйственного производства, которые можно было бы реализовать, вложив в сельское хозяйство дополнительные ресурсы («капитал»), как это произошло в промышленности. Заметим, однако, что эта проблема не имеет ничего общего с понятием возрастающей отдачи, которое мы обсуждаем. Мы можем, если угодно, говорить в этом случае о возрастающей отдаче применительно к растущим вложениям ресурсов. Однако такая возрастающая отдача в отличие от других не наблюдается в рамках имеющейся модели. Подобно усовершенствованию оборудования, о котором говорил А. Смит, он подразумевает изменение этой модели. Если мы представим интервалы Тюрго (сначала интервал возрастающей, а затем убывающей отдачи) в виде кривой, которая идет вверх, достигает максимума, а затем падает, то мы увидим, что возрастающая отдача для предыдущего случая выражается отрезком этой кривой, в то время как в данном случае это невозможно. Ее можно представить в виде сдвига всей кривой вверх (форма при этом может меняться или не меняться), в новое положение. Прежняя кривая обрывается и заменяется новой, проходящей на более высоком уровне (хотя не обязательно на протяжении всей кривой), но и эта кривая имеет интервал возрастающей отдачи в рассмотренном выше значении и интервал убывающей отдачи. Возрастающая отдача в новом значении имеет место, когда кривая сдвигается в новое положение. Следует добавить, что если кривая сдвигается вновь и вновь, то разность между этими последовательными уровнями не уменьшается: закона убывающей отдачи от технического прогресса не существует. Чтобы не смешивать эти два совершенно разных явления, лучше ограничить область применения термина «возрастающая отдача» только случаем, проанализированным Тюрго. Мы так и поступим. Когда же мы захотим сохранить ассоциацию, хотя и ложную, между обоими случаями, то мы используем для последнего случая термин «исторически возрастающая отдача» (Historical Increasing Returns). Данное выражение было выбрано для того, чтобы показать, что эта исторически возрастающая отдача не может подобно настоящей возрастающей отдаче быть выражена какой-либо кривой или «законом» и менее всего кривой, по которой мы можем перемещаться взад и вперед, поскольку новые технические уровни достигаются в ходе необратимого исторического процесса и не видны нам до момента их реального достижения.
Проиллюстрируем данную ситуацию примером. Д. Андерсон, один из наиболее интересных английских экономистов конца XVIII в., смело утверждал, что человек способен добиться такой производительности своих полей, «которая позволила бы не отставать от темпа роста населения, каким бы он ни был». Эти слова истолковывались как отрицание закона убывающей отдачи. Мальтус был первым критиком Андерсона, именно так, неправильно интерпретировавшим его высказывание. Однако Андерсон говорил не о «продукте», а о «производительности» земли. Этот факт, а также его упоминания «открытий» в том же фрагменте текста не могут служить достаточным доказательством того, что он имел в виду «исторически возрастающую отдачу». В примере с Андерсоном особенно легко убедиться, что его несомненно завышенные оценки возможностей повышения производительности не противоречат признанию закона убывающей отдачи. Он нигде не упоминал высказываний по этому поводу Тюрго, но очевидно, что он принял точку зрения сэра Джеймса Стюарта. Подтверждением тому служит то, что Андерсон фактически изобрел «рикардианскую» теорию ренты, следующую традиции Стюарта.
Кенэ и его ученики
Небольшая группа французских экономистов и политических философов, которые современникам были известны как «les economistes» {экономисты}, а в историю экономической науки вошли под названием «физиократы», обладает весьма характерными чертами, ясно выступающими даже при самом поверхностном взгляде. Но если рассматривать их с нашей точки зрения, то всю группу можно свести к одному человеку — Кенэ, которого все экономисты почитают как одного из величайших представителей их области знания. Я не знаю ни одного исключения, хотя несомненно разные люди присоединяются к этому единодушному мнению по разным причинам. Из других членов группы нам нужно выделить только Мирабо, Мерсье де ля Ривьера, Лё Трона, Бодо и Дюпона. Все они были последователями, а точнее сказать — учениками Кенэ в самом строгом смысле слова, усвоившими и принявшими учение мастера с такой преданностью, с какой во всей истории экономической науки могут сравниться только преданность ортодоксальных марксистов идеям Маркса и ортодоксальных кейнсианцев идеям Кейнса. Объединившее их учение и личные связи позволили им образовать школу и действовать как группа, превознося и защищая друг друга; каждый член группы пропагандировал общие взгляды. Они могли бы считаться образцами такого социологического явления, как научная школа, если бы не составляли нечто большее — группу, объединенную неким символом веры. Они действительно были тем, чем их так часто называли, — «сектой». Это, естественно, ослабило их влияние на каждого экономиста, французского или иностранного, кто не был готов дать обет верности одному Учителю и одной Доктрине. Более того, это заставило отвергнуть учение в целом даже тех, кто соглашался с ними по многим пунктам как теории, так и политики, и тех, кто был перед ними в долгу. Правда некоторые серьезные зарубежные ученые, в частности ведущие итальянские экономисты (среди них Дженовези, Беккариа и Верри) симпатизировали этой группе. Однако в вопросах анализа, а не политики эта симпатия ограничивалась эпизодической и едва ли до конца искренней поддержкой специфически физиократических догм, что не дает нам основания называть упомянутых итальянцев физиократами. Сколько-нибудь значительных восторженных сторонников данной группы можно найти только в Германии, достаточно упомянуть маркграфа Баденского, Шлеттвайна, Мовийона и швейцарца Херреншванда. Необходимый минимум сведений об упомянутых лицах приведен ниже.
Франсуа Кенэ (1694-1774), сын скромного юриста, был прежде всего врачом-хирургом. Выдающаяся профессиональная карьера поглощала большую часть его энергии и никогда не оставляла ему для занятий экономикой больше времени, чем обычно человек в состоянии уделить страстно любимому хобби. Он написал медицинский трактат о кровопускании, стал генеральным секретарем Академии хирургии и редактором ее журнала, затем хирургом, а со временем и придворным врачом короля. Будучи лейб-медиком госпожи де Помпадур, он нашел в ее лице покровительницу, проявившую к нему не только доброе отношение, но и понимание. Мадам де Помпадур обеспечила Кенэ видное положение в интеллектуальной жизни Версаля и Парижа и за это заслужила благодарность экономистов всех времен. Он был большим педантом и доктринером и, вероятно, ужасным занудой, но обладал силой характера, которая часто сочетается с педантичностью. Приятно также отметить его прямоту и честность. Его преданность своей покровительнице и стойкость к типичным соблазнам его среды подтверждаются забавным, но вряд ли правдивым анекдотом, рассказанным о нем Мармонтелем.
Кенэ был единственным источником идей в своем кругу, что несколько затушевывалось его неспособностью или нежеланием систематически и до конца разрабатывать свои идеи. Его единственным объемистым трудом был Essai physique sur 1'economie animale, 1736. Из его работ по экономике отметим статьи, помещенные в Энциклопедии: «Фермеры» (Fermiers, 1756), «Зерновые» (Grains, 1757), «Люди» (Hommes, 1757), «Экономическая таблица» (Tableau economique, 1758; см. ниже, подраздел г); статья «Естественное право» (Droit naturel, 1765) и диалог «О торговле» (Du commerce, 1766). Обе последние работы помещены в Journal de 1'agriculture, du commerce et des finances.Упомянем также статью «Деспотизм в Китае» (Despotisme de la Chine), опубликованную в журнале Ephemerides, в 1767 г. и вызвавшую полемику о китайском влиянии на физиократов. (Например, статья под таким заглавием была опубликована Л. А. Мэвериком в Economic History, Supplement to the Economic Journal (февраль 1938). Наконец, вспомним о «Максимах» Кенэ (Maximes) — весьма ярком дополнении или политическом комментарии к «Экономической таблице». И последнее— «Экономические и философские произведения» (Oeuvres economiques et philosophiques). Работа издана Августом Онкеном с интересным предисловием (1888). Ни один труд по истории экономической науки не обходится без упоминания о Кенэ. Прежде всего отметим работу Жида и Риста (см. также работу Г. Хиггса: Higgs Н. The Physiocrats, 1897; работу Г. Шелля: Schelle G. Le docteur Quesnay. 1907; Дж. Вёлерса: Weulersse G. Le Mouvement physiocratique en France de 1756 a 1770. 1910; Les Physiocrates. 1931). Работа М. Вира: Beer M. Inquiry into Physiocracy. 1939, практически полностью посвящена трудам самого Кенэ.
Уже упомянутый нами Мирабо (см.главу 3) после обращения в веру Кенэ всей душой отдался делу физиократии, хотя при этом и не полностью отказался от независимых суждений. Уже упомянутые две его работы «Теория налога» (Theorie de 1'impot) и «Сельская философия» (Philosophic rurale) могли быть написаны при содействии или при участии Кенэ, но не являются чисто кенэистскими и содержат положения, которые не получили бы его одобрения. Тем не менее Philosophic (1763) была всеми воспринята как первый из четырех учебников по физиократической ортодоксии. Шестая часть работы Мирабо «Друг людей, или Трактат о народонаселении» (L'Ami des hommes ou Traite sur la population. 1756) наряду с другими материалами содержит объяснение «Экономической таблицы».
Пьер-Поль Мерсье де ла Ривьер (известный также под именем Лемерсье, 1720-1793), чья импульсивность или плохие манеры привлекли к нему больше внимания, чем он заслуживал, был автором второго учебника под названием: L'Ordre naturel et essentiel des societes politiques («Естественный и необходимый порядок, присущий политическим обществам». 1767; переиздан с полезным предисловием Э. Депитра в 1909 г.). Дюпон де Немур перепечатал извлечения из книги с заглавием, отражающим настроение всей группы: «О происхождении и развитии новой науки» (De 1'origine et des progres d'une science nouvelle. 1768). Первые тридцать пять глав работы Мерсье посвящены темам политической теории; его интересовала главным образом концепция «легального деспотизма» Кенэ, который в действительности вовсе не являлся деспотизмом. Вопросами экономики, занимающими остальные девять глав, можно пренебречь. Однако и Дидро, и А. Смит высоко оценили эту книгу.
Г.Ф.Лё Трон (1728-1780) обладал незаурядными способностями, но как юрист интересовался главным образом аспектами естественного права в физиократической системе. В области экономики он принимал физиократическую ортодоксию с некоторыми оговорками. Его книги Liberte du commerce des grains («Свобода торговли зерном». 1765) и De 1'interet social... («Об общественном интересе...»), второй том работы De 1'ordre social («Об общественном порядке». 1777), являются работами, достойными похвал, но не более того.
Аббат Николя Бодо (1730-1792) вначале был врагом физиократов, но в 1766г. он пережил свой день Дамаска {Намек на превращение гонителя христиан Савла в апостола Павла, происшедшее по дороге в Дамаск} и с тех пор стал активным популяризатором и полемистом, а также деятельным издателем. Его работа Premiere introduction... («Первое введение...» 1771), перепечатанная с разъяснительным введением О. Дюбуа в 1910 г., является третьим учебником группы физиократов, возможно, самым слабым из всех.
Четвертый и лучший из этого ряда учебников— «Краткое изложение принципов политической экономии» (Abrege des principes de 1'economie politique) был впервые опубликован в томе I Ephemerides за 1772г. Карлом Фридрихом фон Баден-Дурлахом.
Пьер Самюель Дюпон де Немур (1739-1817), начавший свою карьеру как весьма разносторонний независимый литератор, был значительно талантливей остальных членов группы. Наполеон I однажды охарактеризовал маршала Виллара словами «честный фанфарон». Мы, в свою очередь, можем назвать Дюпона «пронырой», который тем не менее никогда не забывал о чести и принципах, проявлял неподдельный интерес к чисто научным вопросам и, несмотря на множество возможностей сменить веру, сохранял лояльность кредо физиократов на протяжении всей своей карьеры. В эту веру его обратил сам проницательный старик Кенэ, который отлично знал, с кем имел дело, и никогда не натягивал уздечку слишком туго. Будучи плодовитым и удачливым автором, Дюпон немедленно начал писать и наряду с другими работами опубликовал в 1764 г. трактат в защиту свободы экспорта и импорта зерна. Благодаря своему успеху в качестве писателя и издателя он занимал различные высокие должности при Тюрго, а позднее при последнем великом министре «старого режима» Верженне. Его взлеты и падения во времена Учредительного собрания и Директории не представляют для нас интереса; в итоге он приземлился, «потерял щит», как сказал бы древний римлянин, и оказался в Соединенных Штатах. Нет нужды перечислять и его многочисленные публикации; все они свидетельствуют о его блестящем таланте, хотя это талант пианиста, а не композитора. Заинтересованный читатель может найти все его работы, за исключением писем, в работе Г. Шелле «Дюпон де Немур и физиократическая школа» (Schelle G. Dupont de Nemours et 1'ecole physiocratique. 1988; см. также упомянутую ранее работу Вёлерса).
Как уже было сказано, физиократическая школа ясно понимала важность пропаганды, и некоторые ее члены, особенно Бодо и Дюпон, весьма отличились на этом поприще. Они основали дискуссионные группы, работали с отдельными лицами и органами, занимающими ключевые позиции (особенно в королевском «парламенте») и создали обширную популярную и полемическую литературу. Нам не стоило бы упоминать об их успехах в области королевской экономической журналистики, как бы интересны они ни были сами по себе, если бы не то обстоятельство, что, возвысившись над ней, они стали авторами многочисленных материалов, появившихся на страницах первых в истории экономической науки научных периодических изданий. Газета Journal Oeconomique (1751-1772) с самого начала издавалась на высоком профессиональном уровне и работала на пользу экономической науке, публикуя, например, французские переводы трудов Юма (это важный факт, который стоит запомнить) и Джозайи Таккера. Газета Journal d'agriculture, du commerce et des finances (1764-1783г.) была задумана как приложение к Gazette, предназначенное для публикации более «серьезных» статей. Физиократы контролировали эту газету или имели к ней свободный доступ в 1765-1766 гг. и в 1774-1783 гг.
Однако в 1765г. Бодо основал знаменитый еженедельник «Эфемериды» (Ephemerides du citoyen), что в переводе означает примерно «ежедневные новости для граждан» (хотя это был еженедельник). После «обращения» Бодо — его отхода от протекционизма в 1766г. еженедельник стал рупором физиократов. В 1768г. его возглавил Дюпон, а вскоре ввиду ярко выраженной враждебности политике правительств Эгийона— Монеу—Террэ он был запрещен. Однако в 1774г. Тюрго возродил издание. Еженедельник «Эфемериды», разумеется, поддерживал политику Тюрго и нападал на некоторых его врагов. «Новые эфемериды» (Les nouvelles ephemerides) прекратили существование в 1776 г., а несколько попыток возобновить выпуск быстро потерпели неудачу. Но основанная в 1796г. и недолго просуществовавшая газета Journal d'economie publique, de morale et de politique, которая отнюдь не была физиократической и не могла претендовать на это, в каком-то смысле играла ту же роль, равно как и издававшаяся позднее газете Journal des economistes. Следовательно, у тех, кто изучает историю экономической науки, есть ряд оснований рассматривать «Эфемериды» как одно из главных достижений Кенэ и его группы. В словаре политической экономии Палгрейва (Palgrave's Dictionary of Political Economy) помещена статья профессора О. Бауэра «Эфемериды» (Ephemerides), где в сжатой форме даны все основные факты, исчерпывающие раскрывающие историю этого еженедельника. И. Изелин основал германский аналог «Эфемерид» (Ephemeriden der Menschheit. 1776-1782), однако ему не удалось достичь уровня прототипа.
Конечно, у каждого из читателей, исследующих тома «Эфемерид» (я смог добраться только до 1772 г.), сложится собственное впечатление. Лично я был поражен некоторым их сходством с ортодоксально марксистскими научными журналами конца XIX в., особенно с «Новым временем» (Neue Zeit). Мы наблюдаем тот же жар убежденности, тот же полемический талант, ту же неспособность принять какую-либо другую точку зрения, кроме ортодоксальной, похожую способность к бурному возмущению и аналогичное отсутствие самокритики. Это особенно наглядно проявляется в обзорных статьях. Однако эти недостатки сполна компенсируются неоспоримыми достоинствами. Помимо «Размышлений» (Reflexions) Тюрго, которые замечательны сами по себе, и объяснений «Экономической таблицы» здесь имеется много вполне ценного материала. Например, публикации Дюпона, на мой взгляд, стали первой настоящей историей экономической науки. Представлен здесь и обильный исторический материал; регулярно, хотя и всегда с узкосектантской точки зрения, обозреваются современные события во всех уголках земного шара. В целом еженедельник Ephemerdes, первый из длинной серии научных периодических изданий по экономике, установил высокий стандарт на много лет вперед. Его международный успех был вполне заслуженным.
Нам нет необходимости долго задерживаться на трех немецких авторах, упомянутых выше. Что касается маркграфа Баден-Дурлахского (позднее ставшего великим герцогом Баденским, 1728-1811), одного из наиболее талантливых государственных деятелей своего времени, то нам достаточно сослаться на его переписку с Мирабо и Дюпоном (издана с предисловием К. Книса в 1892 г.), которая вполне заслуживает прочтения. И. А. Шлеттвайн (1731-1802) помогал маркграфу в проведении эксперимента по практическому применению физиократических рецептов в деревне Дитлинг, о чем и рассказал в работе Les moyens d'arreter la misere publique... («Способы борьбы с нищетой в обществе...». 1772). Оставив без внимания его более поздний и более полный отчет об этом эксперименте, мы ограничимся упоминанием его работы Grundfeste der Staaten oder die politische Oekonomie («Основа государств или политическая экономия». 1778).
Его бурная деятельность на службе физиократии, которую он рассматривал как практическое осуществление аграрной реформы, вызывала движение в обществе всюду, куда бы он ни прибывал, и обеспечила ему место в истории экономической науки, хотя анализ его опубликованных работ показывает, что он его не заслуживает (случай, надо сказать, нередкий). Этот по-своему замечательный человек может нас интересовать только в одном отношении: он является образцовым примером такого типа экономистов, который, боюсь, никогда не исчезнет и всегда будет дискредитировать экономическую науку в глазах серьезных людей. Это тип экономистов, которые говорят: «Вот патентованное лекарство, которое излечит все болезни, “самая важная вещь для народа" (эти слова служат заглавием одной из публикаций Шлеттвайна); на самом деле единственное, что действительно важно для человечества, — это проглотить данные лекарства». Ж. Мовийон (1743-1794) был во многих отношениях еще более замечательным человеком, но еще более слабым экономистом, чем Шлеттвайн. Его эссе о роскоши, помещенное в Sammlung von Aufsatzen... («Собрание сочинений...». 1776-1777), можно не принимать во внимание. «Физиократические письма господину профессору Дому» (Physiokratische Brief e an den Herrn Professor Dohm, 1780) находятся в центре или близко к центру германской полемики вокруг физиократии и лишь по этой причине заслуживают упоминания. Однако и сама эта полемика должна быть упомянута только как свидетельство того, что физиократическая доктрина, хотя и очень плохо понятая с точки зрения ее истинного научного значения и обсуждаемая в основном с точки зрения ее практических аспектов, около 1780 г. смогла вызвать полномасштабные дебаты. Здесь воспользуемся случаем, чтобы сослаться на лучшее произведение в защиту физиократии — работу К. Г. Фюрстенау «Апология физиократической системы» (Furstenau К. G. Apologie des physiokratischen Systems. 1779). Из работ оппонентов достаточно упомянуть книгу фон Дома «Краткое изложение физиократической системы» (Dohm С. К. W., von. Kurze Vorstellung des physiokratischen Systems. 1778) и книгу И. Ф. фон Пфайфера «Антифизиократ» (Pfeiffer J. F„ van. Antiphysiokrat. 1780). Объемистые систематические работы последнего, напоминающие произведения Юсти, несомненно отмечались большим практическим смыслом и были высоко оценены некоторыми историками. Жан (Иоган) Херреншванд (1728-1811) относится к физиократам более позднего времени. Возможно, его вообще не следовало бы называть физиократом, поскольку он не входил в число ортодоксов. Он был способным экономистом. Его основные работы: De 1'economie politique moderne («О современной политической экономии». 1786); Du vrai principe actif de 1'economie politique («Об истинном активном принципе политической экономии». 1797). Существует немецкая монография А. Йора «Жан Херреншванд» (Johr A. Jean Herrenschwand. 1901).
Деятельность секты, имеющей кредо и политическую программу, естественно имеет много аспектов и требует всестороннего анализа. Та точка зрения, с которой мы ее рассматриваем, не является единственно возможной. Сначала бросим беглый взгляд на некоторые из аспектов, а затем рассмотрим костяк экономического анализа физиократов и особенно «Экономическую таблицу» (Tableau economique).
Концепция естественного права
Теперь мы должны обратиться к предмету, рассмотрение которого уже дважды откладывали. Предмет этот — неиссякающий источник всякого рода затруднений и недоразумений. Разрешить их полностью нам, очевидно, не удастся из-за недостаточности места. Однако призовем читателя к терпеливому сотрудничеству, поскольку данная тема имеет фундаментальное значение с точки зрения происхождения и первых шагов всех общественных наук. Первое открытие, которое делает любая наука, — это открытие себя. Представление о некоем наборе взаимосвязанных явлений, служащем основанием для постановки «проблем», является, очевидно, предпосылкой всякого научного анализа. Для общественных наук такое представление приняло вид концепции естественного права. Мы попробуем вычленить различные значения этого понятия, проследить за их оттенками и ассоциациями, которые они вызывают.
Консультанты-администраторы
Всех оставшихся авторов мы разделим на две группы. Мы назовем их консультантами-администраторами и памфлетистами.
Среди консультантов-администраторов можно сравнительно легко выделить подгруппу преподавателей и сочинителей более или менее систематизированных трактатов. В этом бюрократическом раю (особенно в Германии и Италии), конечно, существовал постоянный спрос на поучения для молодого человека или для взрослого, который хотел бы усовершенствовать свои познания. В течение XVIII столетия создавались профессорские кафедры для обучения тому, что в Германии называли камеральной наукой или государственной наукой и что было бы правильнее назвать «основами экономического управления и экономической политики» (в Германии существовал термин Polizeiwissenschaft). Трактаты, которые писали профессора, в большой степени представляли собой учебники или лекционные курсы. Однако потребность в обучении государственных служащих возникла задолго до того, как экономическая наука как самостоятельная дисциплина получила официальное признание, проявившееся в создании упомянутых кафедр. Соответственно во всех странах Европы появлялись и систематизированные трактаты педагогической направленности.
С XV в. сначала в Италии, а затем и в других странах государственные чиновники всех видов и рангов — от высокопоставленных вельмож до скромных исполнителей — начали излагать на бумаге свои идеи относительно рационального управления экономикой и особенно финансами своих стран.
Эти администраторы на практике занимались управлением экономикой; большая их часть не принадлежала к духовенству. Поэтому неудивительно, что их книги, доклады, записки значительно отличаются от трудов схоластов и философов естественного права. Равно как, впрочем, и от профессорских сочинений.
Практики не владели приемами систематизации материала и не обладали эрудицией университетских преподавателей, зато они хорошо знали факты и отличались новизной подхода. Тем не менее мы включаем их наряду с преподавателями в группу консультантов-администраторов. В конце концов это были государственные служащие, писавшие для других государственных служащих. Но мы должны пойти дальше и включить в эту группу лиц, которые хотя и не были сами государственными служащими, но подобно им отстаивали государственные интересы и, что еще лучше, писали в духе подлинно научного анализа. Речь идет о деловых людях, профессорах неэкономических дисциплин, частных лицах самого разного происхождения и общественного положения. Таким образом, наряду с профессионалами мы имеем другую подгруппу, членов которой объединяли не общие социологические признаки, но само содержание их сочинений. Из этой подгруппы вышли многие из наиболее замечательных и большинство наиболее оригинальных произведений того времени. Эти произведения редко имели систематизированную форму, но часто являлись системными по существу. В Англии XVII в. такие публикации были столь многочисленны, что из них можно составить самостоятельную, вполне однородную рубрику. Назывались они обычно Discourse of trade («Рассуждение о торговле»). Но их распространение не ограничивалось Англией, хотя в других странах стандартных заголовков не было, кроме разве что французских Elements du Commerce («Начала коммерции») XVIII в. Эти книги мы назовем «квазисистемами». Именно в них «общая экономическая теория» впервые приобрела черты самостоятельной науки.
Квази системы
Чтобы у читателя не создалось совершенно неправильного впечатления, которое, возможно, не смогут рассеять последующие главы, необходимо, не откладывая дело в долгий ящик, дополнить изложенную в предыдущем параграфе историю хотя бы небольшим рассказом о параллельном направлении — создании квазисистем. Большинство из них, как мы знаем, были программами промышленного и коммерческого развития. В соответствии с этими программами их авторы рекомендовали или отвергали отдельные политические меры, благоприятные или неблагоприятные, и рассуждали об отдельных проблемах. Но их идеи не были лишены систематичности, если понимать ее как последовательность. Они знали, как связать одну проблему с другой и свести их к объединяющим принципам — аналитическим принципам, а не просто принципам политики. Если эти аналитические принципы и не всегда излагались в явном виде, они часто были хорошо разработаны тем способом, какой предлагало развитие английского права. В данном параграфе мы ограничимся рассмотрением нескольких авторов XVII в. В нашем дальнейшем изложении все они будут упомянуты вновь. Другие авторы будут представлены в следующей и других главах.
Почетное место в этой литературе — если говорить о XVII в. — занимают английские бизнесмены и чиновники, но список авторов возглавляет итальянец Серра. Его, как мне представляется, можно признать первым автором научного, хотя и не систематичного, трактата об экономических принципах и экономической политике. Его основное достоинство состоит не в объяснении оттока золота и серебра из Неаполитанского королевства состоянием платежного баланса, но в том факте, что он не остановился на этом, а пошел дальше и объяснил этот отток посредством общего анализа условий, определяющих состояние экономического организма. В сущности, это трактат о факторах, определяющих избыток не денег, а товаров, — природных ресурсах, численности населения, уровне развития промышленности и торговли, эффективности деятельности государства, — и его вывод состоит в следующем: если экономический процесс в целом функционирует правильно, его денежная составляющая регулируется сама собой и не требует какой-либо специальной терапии. В этих рассуждениях содержится несколько элементов, вошедших в только еще возникавший в то время набор теоретических инструментов, речь о которых пойдет позднее.
На протяжении нескольких десятилетий ни в одной стране не было написано ничего сравнимого по значимости с работой Серра. Но во второй половине столетия мы можем отметить большой «урожай» работ аналогичного типа в Англии — обычно они назывались «Рассуждение о торговле» (Discourse of Trade). Постепенно их авторы открыли для себя элементы логики, содержащиеся в экономическом процессе, — те элементы, которые они могли бы узнать из трудов схоластов и их последователей и которые при иных обстоятельствах и, соответственно, с иных политических позиций стали логическим обоснованием доктрин либерализма laissez-faire. Вехой на этом пути стал Discourse Чайлда. Это выдающееся произведение обычно не удостаивают внимания как одно из многих «меркантилистских» сочинении — этого было достаточно (и в некоторой степени достаточно и сейчас) для того, чтобы многие историки не видели в нем никаких достоинств. Но независимо от того, применим ли этот ярлык, следует признать, что данный Discourse затрагивал практические проблемы своего времени: занятость, заработную плату, биржи, экспорт и импорт и т. д. — в свете ясно сформулированных «законов» механизма капиталистических рынков; аналитический инструмент, который мы называем теорией равновесия, хотя и не примененный в явном виде, тем не менее присутствует «за кадром». Другие произведения, которые были под стать этому, а в некоторых отдельных моментах превзошли его, принадлежат перу таких авторов как Барбон, Дэвенант, Норт, Поллексфен и др. В каждом из этих случаев мы наблюдаем большую или меньшую осведомленность о существовании аналитического аппарата, который остается принципиально универсальным независимо от того, к какой практической проблеме его применять, и большую или меньшую готовность и способность его использовать. Для нас важно именно это и совершенно не имеет значения, нравятся ли нам или не нравятся практические рекомендации, которые, по мнению авторов, вытекают из их анализа.
Пользуясь возможностью, я упомяну выдающийся, хотя и мало известный трактат о международной торговле, который профессор Фоксуэлл (см. каталог Kress Library of Business and Economics, Harvard Graduate School of Business Administration) назвал «одной из самых ранних формальных систем политической экономии и книгой, содержащей наиболее веские аргументы в пользу свободной торговли», хотя вторая часть заявления Фоксуэлла представляется мне более правдоподобной, чем первая: Gervaise Isaac. The System or Theory of the Trade of the World. 1720. Профессор Вайнер (см. ниже, глава 7) в полной мере отдал должное этому яркому вкладу в теорию международной торговли, автор которого помимо прочего набросал на 34 страницах, хотя, конечно, в совершенно «неформальном» виде, основные элементы общей теории, имеющие отношение к предмету его книги.
Однако в основной массе уровень этих «рассуждений» был намного ниже. Большинство из них представляли собой не более чем мотивированные программы промышленного и торгового развития Англии. Так как международная торговля занимала в этих программах основное место, некоторые работы данного типа будут упомянуты в последней главе этой части. В данный момент достаточно упомянуть в качестве примера слишком высоко оцененные сочинения Мана (его трактат, однако, носил заглавие не Discourse of Trade, a England's Treasure by Forraign Trade, 1664), Кэри и Петита. У этих авторов наблюдалось некое единство политических воззрений, причем эти воззрения были довольно широки и отражали все экономические проблемы нации. Но у них отсутствовали аналитические достижения и было много ошибок в рассуждениях. Кэри, например, помимо тщательного обсуждения условий и возможностей торговли Англии с каждой страной, с Ирландией и с колониями (наиболее ценная часть трактата) также рассматривал монополии (то есть монополии крупных торговых компаний), причины безработицы и средства борьбы с ней, денежную эмиссию, кредит и многие другие предметы, вплоть до проблемы — а может быть, это было вкладом миссис Кэри? — как добиться, чтобы «служанки стали более аккуратными и управляемыми, чем они есть» (Cary J. An Essay on the State of England... P. 162). Но любая его попытка вывести анализ за пределы очевидного неудачна. Высокая рента, например, объявляется причиной того, что английские товары на иностранных рынках продаются дороже других. В качестве другой причины указана высокая процентная ставка, но без обращения к каким-либо аргументам, которые могут поднять статус этой теории выше обывательского наблюдения. Несмотря на подчеркивание значения активного торгового баланса, высокие цены и высокая заработная плата рекомендуются на таких основаниях, которые читатель вынужден оценить весьма нелестно. И так далее. Однако во всем этом немало проницательных соображений — проницательных, узконационалистических и наивно жестоких — например, его энтузиазм по поводу работорговли — «серебряного рудника» Англии (р. 76) — или его взгляды на то, как следует поступать с Ирландией (passim).
Как только мы научились распознавать «квазисистемы» в сочинениях, которые внешне рассматривают лишь конкретные проблемы, мы начинаем находить их повсюду. Например, в Нидерландах к этому направлению принадлежат произведения Грасвинкеля и де ля Кура, хотя в работе первого рассматривалась только торговля зерном. По причине «либеральных» взглядов этих авторов на внутреннюю и внешнюю торговлю (несмотря на то что де ля Кур в последнем случае иногда «впадал в ересь»), вмешательство государства, средневековые корпорации (цеха) и т. д. многие историки поставят их выше английских современников. Мы же придем к такой же оценке в силу того, что эти авторы ясно понимали причинно-следственные связи во всех аспектах ценового механизма. Человек, который в 1651 г. понимал экономическую функцию спекуляции, как Грасвинкель, знал нечто, что можно было бы представить как открытие и в 1751 г., — на самом деле оно бы не было таковым, — хотя в 1851 г. оно стало общим местом, а в наши дни однозначно воспринимается как ошибка.
Немецкие сочинения подобного рода в XVII в. помимо, естественно, иной точки зрения на политику имели не такой высокий уровень, хотя многие из них были по крайней мере не хуже произведений Кэри. Мы ограничимся упоминанием хорошо известного австрийского автора Хорнигка, который, равно как и намного более важный Бехер и некоторые другие, фигурирует в любой истории экономической мысли. Его книга является еще одой программой политики поощрения экономического развития, написанной в бедной в то время стране, находившейся под постоянной угрозой турецких нашествий и не имевшей таких ресурсов и возможностей, какие были в Англии. Однако если мы сделаем поправку на это обстоятельство, то родство между рекомендациями Хорнигка и его английских современников — включая рекомендации «доктора» в Discourse of the Common Weal — поразительно: пустующие земли и другие неиспользуемые ресурсы необходимо эксплуатировать; эффективность труда должна быть увеличена посредством лучшего обучения; отечественной промышленности следует помогать, помимо прочего направляя потребительский спрос на ее продукты; экспорт промышленных товаров и импорт необходимых сырьевых материалов нуждается в поощрении, тогда как экспорт последних и импорт первых — в ограничении; торговля должна быть сбалансирована в двустороннем порядке с каждой отдельной страной (см. последнюю главу этой части); и так далее — все эти соображения (или большинство из них) звучат разумно и интересны как памятник чиновничьей мысли, но автор и не думал о том, чтобы подкрепить их анализом.
Что касается Соединенных Штатов, то вплоть до XIX в. нам нечего отметить в области систематических исследований. Этого и следовало ожидать, учитывая условия среды, которые едва ли могли создать спрос или предложение на рынке трактатов общего характера. Но обсуждение текущих практических проблем активно происходило даже в колониальные времена и в XVIII в. — было множество докладов, памфлетов и трактатов, особенно по проблемам бумажных денег, чеканки монеты, кредита, торговли и фискальной политики. Некоторые из этих работ соответствуют нашему понятию «квазисистем». Вот три работы, которые я советую американскому читателю посмотреть самостоятельно. Во-первых, знаменитый Report on Manufactures Гамильтона (1791), хотя и был, несомненно, задуман как описание, сопровожденное программой, в действительности является примером «прикладной экономики» в ее лучшем виде и вполне ясно демонстрирует основные принципы аналитической структуры, которая была впоследствии четко изложена Д. Реймондом и Ф. Листом и в свою очередь восходит к работам таких авторов, как Чайлд и Дэвенант. Во-вторых, работа Кокса весьма близка к тому, чтобы быть систематическим трактатом. В-третьих, различные трактаты Бенджамина Франклина (1706-1790) по экономическим вопросам содержат материал, достаточный для реконструкции его системы с точки зрения практики и ориентированной на laissez-faire, хотя в них мало что можно отметить с точки зрения чисто аналитических достоинств.
Математика и физика
Философы естественного права жили в золотой век математики и физики. Захватывающие открытия в области «новой экспериментальной философии», как это тогда называлось, сопровождались огромной популярностью физики даже среди императоров и дам из высшего общества. Сначала в Италии, а затем и в других странах экспериментаторы и математики стали собираться, чтобы обсуждать полученные результаты и спорить о разных точках зрения. Эти собрания привлекли много любопытных, которые с удовольствием слушали пояснения и оказывали ученым финансовую и иную поддержку.
Успехи естественных наук и мода на них не прошли незамеченными для философов естественного права. Они — по крайней мере, некоторые из них — задались вопросом, не похожи ли их инструменты анализа на те, что используются достославными физиками. Пуфендорф без всяких на то оснований утверждал, что пользуется «математическим методом». Гоббс заявил, что «гражданская философия» — термин, явно рассчитанный на ассоциацию с «натуральной философией», т.е. естественными науками, — берет начало от его труда «О гражданине» (1642) и что он, Гоббс, первым применил в этой науке метод Коперника и Галилея (под которым он, однако, понимал дедукцию из абстрактного и всеобщего «закона движения»). Эта мода, хотя и проявлялась больше на словах, имела чрезвычайно неблагоприятные последствия.
Мы уже отмечали, что позднейшие критики, в основном последователи исторической школы, осуждали метафизический и спекулятивный характер концепции естественного права. Другие авторы XIX в. обвинили концепцию естественного права в попытке заимствовать методы анализа у физики. Случилось так, что некоторые критики выдвигали оба эти обвинения одновременно, хотя они являются взаимоисключающими (не говоря уже о том, что оба совершенно необоснованны).
Таким образом, злосчастная концепция естественного права попала под перекрестный огонь и потерпела крушение.
Точнее говоря, крушение потерпел сам этот термин, в то время как идея естественного права продолжала жить.
В действительности мы даже не можем утверждать, что философы-миряне были менее религиозными, чем поздние схоласты, хотя, конечно, их религиозность принимала иные формы. Они писали богословские трактаты и подкрепляли свои аргументы цитатами из Писания. Четвертая часть «Левиафана» Гоббса озаглавлена «О царстве тьмы» и содержит главу, посвященную демонологии, хотя демоны в ней скорее являются символами, как и ангелы в третьей части.
Материал, исключенный из рассмотрения
I. В XVI в. и позже слово «Oeconomia» все еще означало «домоводство». Сочинения на эту тему были очень популярны. Бегло пролистав книги такого рода (метод, безусловно заслуживающий осуждения), автор не нашел там ничего, относящегося к нашей теме. Однако назовем пару из них. Первая — знаменитая Oeconomia ruralis et domestica («Сельская и домашняя экономия»; 1593-1607) Иоганна Колеруса, бывшая в употреблении более столетия и содержащая всевозможные советы по домоводству, включая сельское хозяйство, садоводство и медицину. Вторая — L'Economo prudente («Благоразумный эконом»; 1629) Б. Фриджерио, в которой «экономия» определяется как «некоторое благоразумие в управлении семьей» (глава IX посвящена, к примеру, «управлению» женой). Эта работа может заинтересовать некоторых экономистов, поскольку в ней содержатся попытки описать национальные особенности экономического поведения. По сути дела, содержащаяся здесь концепция «эконома» не что иное, как сформулированная на уровне здравого смысла предшественница «экономического человека».
Аналогично Б. Кеккерманн в работе Systema disciplinae politicae («Система политических дисциплин»; 1606) определял «экономию» как «дисциплину о правильном управлении домом и семьей».
II. Значительно более важна литература о бухгалтерском учете и торговых операциях, незаметно переходящая в сопредельную литературу по управлению предприятием, хозяйственному праву, коммерческой географии и условиям коммерческой деятельности в разных странах. Приведем несколько примеров той литературы, которую мы исключаем из рассмотрения, несмотря на то что в ней встречаются элементы чистого экономического анализа. Труд Луки Паччоли Summa de arithmetica, geometria, proporzioni e proporzionalita («Сумма арифметики, геометрии, пропорций и пропорциональности»; Венеция, 1494) кроме описания обычных коммерческих операций (начисления процентов, учета векселей, валютных сделок и т. д.) содержит изложение принципов двойной бухгалтерии.
Первой немецкой книгой на эту тему, насколько мне удалось обнаружить, была Zwifach Buchhalten («Двойная бухгалтерия»; 1549) В. Швайкера. В XVI-XVII вв. такие работы выходили достаточно часто. То же можно сказать и о справочниках по коммерческой практике крупнейших торговых центров Европы. Одним из самых ранних и наиболее известных произведений такого рода (читатель может найти его в книге Каннигэма: Cunningham. Growth of English Industry and Commerce. 5th ed. Vol. 1. P. 618 ff) была «Практика торговли» Ф. Б. Пеголотти (ок. 1315). Публикации этого типа в XVII в. часто содержат зачатки экономических рассуждений. См., например. The Trades Increase («Увеличение торговли»; 1615) Джона Робертса и The Merchants Mappe of Commerce («Коммерческая карта купца»; 1638) Льюиса Робертса. В XVII-XVIII вв. мы находим, с одной стороны, богатый урожай монографий, особенно о банках (некоторые из них будут упомянуты ниже), а с другой — обширные компиляции (назовем Le parfait negociant («Совершенный негоциант») Жака Савари (1675), переиздававшегося вплоть до 1800 г.). Основное содержание этой книги повторяет содержание II Negotiante («Негоциант») Дж. Д. Пери (1633-1665) и еще более ранней работы Б. Котрульи Рауджео Delia Mercatura e del mercante perfetto («О торговле и совершенном купце»; 1573). Упомянем и составленный сыном Савари, Жаком Савари де Брюлоном Dictionnaire universel du commerce... («Универсальный коммерческий словарь...»), законченный и опубликованный его братом Филе-моном-Луи (1723-1730). Universal Dictionary of Trade and Commerce («Универсальный торговый и коммерческий словарь») Малахии Постлтуэйта (1751-1755) хотя и основывается на словаре Савари де Врюлона, однако не сводится к его простому переводу, как это иногда утверждалось (о различиях см. книгу Э. А. Дж. Джонсона: Johnson E. A. J. Predecessors of Adam Smith. 1937. Appendix В; тот же автор в приложении С более здраво, чем многие критики, оценивает размеры совершенного Постлтуэйтом плагиата, хотя и не отрицает самого факта).
Однако ни один из этих словарей мы не можем отнести к экономической науке как таковой. Оба они рассчитаны на удовлетворение практических нужд купцов и лишь от случая к случаю занимаются экономическими проблемами. Это принципиальное обстоятельство, а также отсутствие статистического приложения отличают названные публикации от более поздних словарей, таких как Dictionary, Practical, Theoretical and Historical of Commerce and Commercial Navigation («Практический, теоретический и исторический словарь торговли и торгового мореплавания») МакКуллоха (1832).
III. С некоторым опасением я исключаю из рассмотрения литературу по сельскому и лесному хозяйству. Исключение всей прочей литературы по технике и технологии не вызывает у меня никаких угрызений совести, хотя некоторые авторы, особенно те, кто изучает технологические аспекты горнодобывающих отраслей, также занимаются экономическими вопросами (см.: Agricola G. De re metallica (Агрикола Г. О металлических делах). 1556 — видимо, чрезвычайно удачный трактат, позднее переведенный с латинского на немецкий язык). Развитие сельскохозяйственной литературы данного периода можно бегло очертить следующим образом. В XIII в. существовала группа английских авторов — никто еще не мог установить их связь с какими-либо предшественниками или последователями, — которые создали несколько достойных внимания трудов по управлению имениями и земледелию. Эти труды были переведены с нормандского диалекта французского языка и изданы для Королевского исторического общества усилиями мисс Элизабет Ламонд в 1890 г. Достаточно упомянуть трактат о сельском хозяйстве, написанный до 1250 г. и приписываемый Уолтеру из Хенли. Если отвлечься от этой группы, то активный интерес к сельскохозяйственным вопросам возник, начиная с XV столетия, когда большим спросом пользовались переиздания аграриев, особенно Колумеллы (самое раннее издание, попавшее:» поле моего зрения, — Skriptores rei rusticae; 1472).
Когда в связи со сдвигами в социальной структуре в сельское хозяйство начал проникать коммерческий дух, повсюду появилась литература, обучающая новым методам производства, освоение которых принято называть «аграрной революцией». В Англии непрерывное развитие шло от Boke of Husbondrye («Книга о сельском хозяйстве») Фитцгерберта (1523) через Discours of Husbandrie used in Brabant and Flanders («Рассуждение о сельском хозяйстве Брабанта и Фландрии») Уэстона (1650) и Systema agriculturae («Система агрикультуры») Уорлиджа (1669), Whole Art of Husbandry («Совокупное искусство сельского хозяйства») Мортимера (1707) к «Horse-Houghing Husbandry» Джетро Талла (1731).
Затем последовал настоящий взрыв литературной активности, продолжавшийся в течение всего XVIII в. и достигший в некотором роде кульминации в многочисленных писаниях Артура Янга (см.: «Сельская экономия»; 1770 и выпускаемое им периодическое издание «Анналы сельского хозяйства»), В этой литературе освещался широкий круг вопросов — от огораживаний до мелиорации, бурения скважин, севооборота, выращивания репы, клевера, животноводства. На континенте самое передовое сельское хозяйство было в Голландии, но в сельскохозяйственной литературе лидировали итальянцы. В качестве ее родоначальника, находившегося, однако, под сильным влиянием древних авторов, назовем П. де Крещенци, автора «Opus ruralium commodorum» (мне известно издание 1471 г.). Далее заслуживают внимания А. Галло (Dieci giornate della vera agricoltura («Десять дней истинной агрикультуры»); 1566), Дж. Б. делла Порта (1583) и в особенности чрезвычайно оригинальный Камилло Тарелло (Ricordo di agricoltura («Заметка о сельском хозяйстве»; 1567), но мне известно издание 1772 г.), который в некоторых важных моментах предвосхитил развитие науки на два последующих столетия. Из немецких изданий назовем Rei rusticae libri quatuor Хересбаха (1570; 1-й англ. пер. — 1577) и уже упоминавшийся труд Колеруса. Затем развитие прекратилось и возобновилось к концу XVIII в., достигнув высшей точки в сельскохозяйственных произведениях И. К. Шубарта (1734-1787), которому император Иосиф II присвоил дворянский титул, содержащий многозначительное напоминание о «клеверном поле». Следует назвать также испанца Г. А. де Эрре-ра (Libro de agricultura («Книга о сельском хозяйстве...»); новое изд. — 1563) и французов Шарля Этьена (L'Agriculture et maison rustique («Сельское хозяйство и сельский дом»); 1570; итал. пер. — 1581; оригинал мне не известен) и Оливье де Серра (Theatre d'agriculture («Театр сельского хозяйства»); 1660). Этой попыткой наметить первые вехи сельскохозяйственной науки мы ограничимся, хотя такая литература во многом способствовала выработке некоторых приемов мышления, присущих и современной экономической науке. То же самое можно сказать о литературе по лесному хозяйству, которую я не смог здесь затронуть. Однако стоит отметить, что вплоть до XIX в. раздел о лесном хозяйстве оставался постоянной частью немецких общеэкономических трактатов.
IV. Важную часть экономической литературы рассматриваемого периода составляют описания путешественниками экономических условий как зарубежных, так и собственных стран, поскольку регулярная информация такого рода отсутствовала. Изложение и осмысление фактов в таких сочинениях находились на разных уровнях — от беглых путевых заметок до тщательного анализа, иногда содержащего немалую дозу теории. Исключение такого рода литературы может серьезно исказить общую панораму экономической науки того времени и прежде всего скроет от читателя большую часть работ, содержащих фактический материал. Но другого выбора у нас нет. Назовем лишь два знаменитых английских труда, с которыми стоит познакомиться. Это «Наблюдения в объединенных провинциях» сэра Уильяма Темпля (1672; 3-е расшир. изд. 1676 г.), в которых ситуация в Нидерландах описывается с точки зрения определенной философии богатства (в основе его лежат, согласно автору, «бережливость и трудолюбие»), и рассказы Артура Янга о своих многочисленных путешествиях (наиболее важный: «Путешествия с целью исследовать возделывание земли, источники богатства и национального процветания Французского королевства» (1792)). В этом сочинении много такого, что может быть названо прикладной теорией.
[И. А. Шумпетер намеревался напечатать этот раздел петитом как представляющий интерес только для специалистов. Многие из упомянутых здесь книг он изучал в библиотеке Кресса (Гарвардская школа бизнеса), которая ему и издателю представлялась неким раем для ученых.]
Накопление фактических знаний
В Соединенных Штатах первая перепись населения была предпринята в 1790г.; в Англии — в 1801 г. В Канаде и некоторых странах континентальной Европы переписи проводились и раньше; однако только в первые десятилетия XIX в. стала регулярно появляться надежная информация о численности населения. Следовательно, ученые XVII и XVIII вв. теоретизировали о народонаселении, не обладая статистическими данными. Все, чем им приходилось руководствоваться, за исключением редких случаев, когда можно было получить результаты местных наблюдений, это недостоверные указания и смутные представления. Ввиду этого английские ученые вполне могли расходиться во мнениях относительно того, росло или убывало население Англии в течение столетия, за период с 1650 по 1750г. Поэтому предпринятые в стремлении рассеять этот туман исследования и вытекающие из них дискуссии образуют довольно странный тип теории. Обычно анализ имеет дело с известными или считающимися известными фактами: он выстраивает их в определенном порядке, интерпретирует, объясняет, устанавливает зависимости между ними и делает обобщения на основании имеющихся фактов или «данных». Именно такой работой должны были заниматься теоретики народонаселения в XIX в. Однако в XVII и XVIII вв. основной задачей исследователя народонаселения был не анализ имеющихся фактов, а выяснение, насколько это было возможно, их достоверности. В отличие от других теория такого типа отступает по мере прогресса фактических знаний и в итоге заменяется ими. Но все же работа этих исследователей, в первую очередь представителей «политической арифметики», заложила основы более поздней теории народонаселения, поскольку многие соображения, первоначально выдвинутые, чтобы составить представление о фактах, позже служили для их интерпретации. Именно поэтому мы приводим здесь примеры подобных дискуссий.
Типичным примером догадок о фактах в XVII в. является работа сэра Уильяма Петти «Очерк об умножении человечесого рода» (Petty William. Essay concerning the Multiplication of Mankind. 2nd ed., rev. and enl. 1686). Можно также упомянуть работу сэра Мэтью Хейла (Hale Matthew. Primitive Origination of Mankind), частично переизданную в 1782 г. под заглавием Essay on Population. Сведения об авторе см. в книге сэра Джона Бикертона Уильямса: (Wiilliams J. В. Memoirs of the Life, Character and Writings of Sir Matthew Hale. 1835). Оба автора выводят факты из ограниченных наблюдений, а главным образом из «законов», полученных из общих соображений.
Из произведений XVIII в., носящих дискуссионный характер, следует в первую очередь отметить эссе Юма «О численности древних народов» (Ните. Of the Populousness of Antient Nations//Political Discourses. 1752), написанное по поводу заявления, высказанного Монтескье в «Персидских письмах» (Montesquieu. Lettres persanes), что древний мир был более населен, чем современный западный мир. Юм выдвинул доводы в пользу противоположного мнения, которые подверглись критике со стороны Роберта Уоллеса в приложении к его работе (Wallace Robert. Dissertation on the Numbers of Mankind. 1753), где он поддержал тезис Монтескье. Уоллес обрел последователя в лице Уильяма Белла, расширившего дискуссию о численности человечества до уровня обсуждения причинно-следственных связей (Bell William. What Causes Principally Contribute to Render a Country Populous? And what Effect has the Populousness of a Nation on its Trade? 1756). В этом исследовании Белл представил теорию, согласно которой развитие промышленности и торговли, отвлекая ресурсы от производства продовольствия, имеет тенденцию вызывать убыль населения (он считал это фактом и относился к этому факту неодобрительно). Соответственно, он выступал за поощрение развития сельского хозяйства и за равное распределение земли между фермерскими семьями. Работа Белла вызвала появление другой — «В защиту торговли и ремесел» У. Темпла (Temple W. A Vindication of Commerce and the Arts. 1758). (Уильям Темпл был фабрикантом сукон, не следует путать его с сэром Уильямом Темплом — государственным деятелем и ученым XVII в.). Мы не придаем большого значения работам Белла или Темпла. Они упомянуты здесь только потому, что аналогичная но гораздо более известная дискуссия на подобную же тему имела место полвека спустя: в ответ на то, что Томас Спенс вновь высказал мнения сходные с мнениями Белла, появилась работа Джеймса Милля, утвердившая его репутацию как экономиста.
Упомянем и другую, более интересную, дискуссию. В 1779 г. Ричард Прайс, о котором теперь в основном вспоминают в связи с его предложением создать фонд погашения государственного долга, опубликовал «Эссе о населении Англии» (Price Richard. Essay on the Population of England), где утверждал, что со времени революции 1688 г. численность населения сократилась на одну четверть, и объяснял это ростом городов. Естественно, его точка зрения подверглась критике со стороны многих авторов, особенно У. Уэйлса (Wales W. An Inquiry into the Present State of Population in England and Wales. 1781) и Джона Хаулетта (Hewlett John. Examination of Dr. Price's Essay... 1781), а также других, к числу которых относился А. Янг. Наибольший интерес представляет вклад Хаулетта, причем не только потому, что служит прекрасным примером искусства рассуждения о неадекватных фактах, но также и потому, что, подобно Беллу, Хаулетт начал заниматься анализом экономических явлений, связанных с вопросом о численности населения. В частности, он считал огораживание общинных земель следствием роста численности населения и «причиной» усовершенствований в области сельского хозяйства, нужда в которых возникла в связи с этим ростом. В этой теории присутствуют существенные элементы истины.
Наука о природе человека: «психологизм»
Единственное, что следует упомянуть из области теологии, — это утверждение натуральной теологии (ее отделение от sacra doctrina — священной доктрины — восходит, напомним, к XIII в.) в качестве отдельной отрасли светской общественной науки. Ее собственно теологическое содержание постепенно свелось к пресному деизму.
Более интересно развивалась социология религии — теория о происхождении и бытовании в обществе религиозных идеалов, основы которой заложил Гоббс.
Наиболее важным явлением в области философии явилось триумфальное шествие английского эмпиризма, или сенсуализма (учения Гоббса и Локка), что весьма любопытно, поскольку с позиций эмпиризма, так же как и философского рационализма, нельзя обосновать те требования, которые выдвигались в теологии и в других областях от имени la raison. Это, разумеется, обусловило успех ассоциативной психологии. Здесь я хотел бы сделать паузу и представить читателю трех мыслителей, труды которых, воплотившие высшие духовные достижения той эпохи, имеют для нас огромное значение.
Это Кондильяк, Юм и Хартли. С первыми двумя мы еще встретимся, рассматривая их вклад в экономическую науку. Влияние третьего очевидно в трудах Джеймса Милля.
Все трое не занимались философией ради философствования: они стремились разработать науку о человеке или человеческой природе, которая могла бы служить основой науки (или наук) об обществе. Сферу их деятельности следует назвать метасоциологией или философской антропологией. Все трое, несомненно, полагали, что их труды были новаторскими как с точки зрения цели, так и с точки зрения «экспериментального» метода, который они обосновывали, ссылаясь на авторитет Фрэнсиса Бэкона. Тем более важно подчеркнуть, что это было не так. И по цели, и по методу исследования их очевидным предшественником был Гоббс. Но мы знаем, что Гоббс, несмотря на всю свою оригинальность, вполне вписывался в круг философов естественного права, таких как Греции или Пуфендорф, и не отличался от них по целям и методам исследования. Разумеется, Кондильяк, Юм и Хартли, имея более ясную цель, четче формулировали свои мысли. Они смогли продвинуть науку о человеческой природе намного дальше. Однако сама идея такой науки и стремление вывести из нее основные положения отдельных общественных наук были присущи и философам естественного права, и косвенно схоластам.
Сходство прослеживается во многих деталях: например, зачатки ассоциативной психологии можно найти в аристотелевских категориях сходства и соприкосновения и в соответствующих категориях схоластической психологии. Более того, метод, действительно примененный учеными XVIII в., был в точности таким же и ничуть не более «экспериментальным», чем метод их предшественников. Поэтому по аналогии с тем, как мы называли философов естественного права светскими схоластами, мы имеем основание назвать Кондильяка, Юма и Хартли философами естественного права XVIII в. Из их науки о человеке нас особенно интересуют два момента. Во-первых, метасоциология Кондильяка, Юма и Хартли была в основе своей психологической. Психология же их была интроспективной, т. е. она исходила из того, что наблюдение ученого за своими собственными психическими процессами есть полноценный источник информации. Оба эти обстоятельства имеют важное значение для истории экономического анализа, но особо интересно для нас первое из них. Упомянутые авторы и большинство их современников несомненно верили в то, что психологические соображения объясняют не только психологические механизмы индивидуального и группового поведения и отражение общественных явлений в индивидуальном и групповом сознании, но и сами эти общественные явления. Разумеется, они не стали бы отрицать, что для объяснения любого события, института или процесса мы должны принимать во внимание и другие факты помимо психологических. Но они не разработали никаких общих теорий касательно этих фактов и не включили их в свою метасоциологию: единственное общее знание, нужное всем без исключения наукам о человеческих поступках или мнениях, — это знание психологическое. Все эти науки не что иное, как прикладная психология.
Эта точка зрения не является единственно возможной. Мы можем предположить, что какие-либо иные факты (например, географические, технологические, биологические) имеют в практике анализа гораздо большее значение, чем все, что может предложить психологическая наука о человеческой природе. Тогда метасоциологию нужно строить из другого, непсихологического материала. Карл Маркс, например, считал, что общественные процессы имеют собственную сверхиндивидуальную логику, понять которую с помощью индивидуальной и групповой психологии нельзя (за исключением поверхностных явлений, не требующих, впрочем, углубленного психологического анализа). Неважно, какого из этих двух взглядов на природу и метод общественных наук мы будем придерживаться, — мы просто не должны забывать, что путь, избранный упоминавшимися здесь авторами, нельзя принимать за нечто само собой разумеющееся. Чтобы подчеркнуть это, мы назовем такую точку зрения психологизмом.
Кроме того, социология, опирающаяся на эту науку о человеке, как и социология Аристотеля, переоценивала рациональный элемент в поведении. Интересно, что против этого начали восставать лучшие умы эпохи. К примеру — любопытный лаг! — когда идея contrat social {общественного договора (фр.)} достигла наивысшей популярности усилиями таких авторов, как Руссо, Юм уже отвергал ее как вымышленную и, более того, совершенно бесполезную конструкцию. В добавление к этому он энергично подчеркивал: «Таким образом, не разум правит миром, а привычка» («Фрагмент...»; с. 16).
Нравственная философия
Все приведенные выше факты о развитии научной и общественной мысли XVIII в. говорят нам о том, что в социологии и экономической науке в этот период в значительной мере сохранялся подход с позиций естественного права. Точка зрения, согласно которой его вытеснил новый «экспериментальный» подход, а культ la raison представлял собой нечто принципиально новое, основана на иллюзии, как и аналогичные утверждения, что труды философов естественного права XVII в. означали резкий разрыв со схоластикой. Другими словами, эти факты демонстрируют нам преемственность развития мысли. Однако цельная система мысли, основанная на концепции естественного права, в XVIII в. распалась или, по меньшей мере, претерпела трансформацию. Мы помним, что вначале эта система была правовой и весь материал, не относящийся к праву, играл лишь вспомогательную роль. В XVIII в. накопление такого материала и добавление новых областей исследования взорвали цельную юридическую структуру. Если раньше «естественная юриспруденция» представляла собой своеобразную компанию-холдинг, унифицирующую все вокруг себя, то теперь она сама стала частью нового всеобъемлющего целого, которое уже не носило юридического характера. Это новое целое получило (особенно в Германии и Шотландии) название «нравственная философия». Слово «философия» употреблялось здесь в старом смысле — как сумма наук («философические дисциплины» у Фомы Аквинского), так что нравственная философия означала примерно то же, что общественные науки (науки «о разуме и обществе»), в отличие от «натуральной философии», включавшей естественные науки и математику. Нравственная философия была одним из предметов стандартного университетского курса и состояла в основном из «естественной теологии», «естественной этики», «естественной юриспруденции» и политики, включавшей, в свою очередь, экономическую науку и теорию государственных финансов (доходов). Учитель Смита Фрэнсис Хатчесон был профессором нравственной философии (именно в этом смысле) в Университете Глазго, равно как и сам Смит. «Теория нравственных чувств» и «Богатство народов» — это два блока, вырубленные из более общего, систематизированного целого. Так универсальная общественная наука схоластов и философов естественного нрава продолжала существовать в новой форме. Это, однако, длилось недолго. Хотя нравственная философия фигурировала в университетских расписаниях даже в первой половине XIX в. (университеты всегда консервативны), уже в конце XVIII в. она быстро теряла свой старый смысл и значение. Причина была той же, что взорвала систему естественного права. Накопление материала в отдельных отраслях нравственной философии привело к появлению специалистов, вынужденных сосредоточиться только на какой-либо одной из них и игнорировать происходящее в смежных областях, а также общие для всех принципы. В особенности это относится к экономической науке, поскольку здесь материал поступал извне (см. главу 3). Знаменательно, что А. Смит посчитал невозможным сделать то, что до него не задумываясь сделал Хатчесон: изложить в один прием всю систему нравственной философии или общественных наук. Время для этого прошло — усвоение нового материала (как фактического, так и аналитического) стало требовать концентрации всех сил исследователя.
Пока это усвоение еще не завершилось, небольшая область научного экономического знания, унаследованная от схоластов и взлелеянная философами естественного права, сохраняла не только независимое существование, но и свой специфический характер. Утонченный интеллект ее создателей и их удаленность от практических вопросов экономической политики придали экономическому анализу этих авторов особый отпечаток. В их трудах нельзя не заметить прогресс: более правильные формулировки общих принципов, расширение взгляда на практические проблемы. И то и другое оказало влияние на позднейших исследователей.
Но как только усвоение нового материала произошло, мы, естественно, теряем след (но не наследие!) этого течения в экономической науке. Это случилось примерно между 1776 и 1848 гг. Утилитаризм — последняя система естественного права, возникшая в тот период, когда экономисты добились автономии, — не смог, в отличие от предшествующих систем, осуществлять над ними эффективный контроль.
О происхождении государства, частной собственности и рабства
Вопреки широко распространенному мнению, Аристотель не был согласен с идеей Платона, что государство развилось из патриархальной семьи или gens {рода (лат.)}. Он так же не принял полностью идею общественного договора, которая, по-видимому, была широко распространена среди софистов, хотя эта идея постоянно возникает на его пути. Иногда он даже рассуждал о первоначальном соглашении {an original covenant}, так что эта идея легко приходила к любому его ученику. Это интересно по двум причинам. Во-первых, в XVII и XVIII вв. общественный договор стал центральным элементом направления научной мысли, выразители которого отнюдь не желали считаться последователями Аристотеля. Во-вторых, то, как Аристотель рассматривает этот вопрос, характерно для его общего отношения к идеям софистов. Многие воззрения Аристотеля позволяют говорить о сильном влиянии софистов и на него. Тем не менее он постоянно полемизировал с ними или даже скорее с теми взглядами, которых, как мы знаем, они придерживались. Наверное, такое отношение нетрудно объяснить, во всяком случае оно встречается нередко. В любом случае это не дает оснований забывать о том факте, что Аристотель воспринял некоторые мысли софистов и что преимущественно благодаря его трудам идеи софистов оказывали влияние на научную мысль вплоть до эпохи средневековья.
Во второй книге «Политики» Аристотель обсуждает частную собственность, коммунизм и семью — в основном в ходе критического рассмотрения взглядов Платона, Фалеев и Гипподама. Его критика Платона— единственного из этих троих, чьи тексты мы можем сопоставить с их критикой, — на удивление несправедлива и, более того, совершенно неправильно трактует сущность и значение творения Платона. Но в результате аргументы, которые он выдвинул в защиту частной собственности и семьи и против коммунизма, оказываются еще более удачными — они почти полностью совпадают с аргументами либералов XIX в., принадлежащих к среднему классу.
Аристотель жил в обществе и дышал воздухом цивилизации, жизненно важным элементом которой являлось рабство. Однако этот жизненно важный институт находился под постоянным огнем социальной критики. Иными словами, рабство превратилось в проблему. Аристотель попытался решить эту проблему, выдвинув принцип, призванный служить и в качестве объяснения, и в качестве оправдания. Этот принцип устанавливал то, что Аристотель считал бесспорным фактом, — «естественное» неравенство людей. По своим врожденным качествам одни люди предназначены для того, чтобы подчиняться, другие — для того, чтобы править. Он осознавал трудность отождествления этого утверждения с совсем другим: с тем, что люди первого класса в реальной жизни становятся рабами, а люди второго класса составляют категорию господ. Но он преодолел эту трудность, признав возможность «неестественных» и «несправедливых» случаев рабства, например таких, как огульное обращение в рабство греческих военнопленных.
Большинство из нас увидят в этой теории бесподобный пример влияния идеологии, а также апологетическую цель (как мы знаем, они не обязательно совпадают). Тем важнее выявить до конца, на чем же именно основывается такое впечатление. Оно, конечно, не может базироваться на нашем неприятии утверждения, что рабство объясняется врожденной неполноценностью. Нельзя считать достаточным и то, что в теории Аристотеля есть несколько недоказанных утверждений. Тогда были бы установлены ошибки в анализе, но не влияние идеологии. Тем не менее если все ошибки, сделанные в ходе рассуждения, указывают в одном направлении, а это направление соответствует тому, что мы считаем идеологией исследователя, то мы, наверное, вправе заподозрить влияние идеологии. Но даже тогда неприятие должно основываться не на подозрении в этом влиянии, а на доказательстве ошибок.
От истоков до Платона
Насколько мы можем судить, зачатки экономического анализа составляют незначительную — крайне незначительную — часть того наследия, которое оставили нам прародители нашей культуры — древние греки. Так же как их математика и геометрия, их астрономия, механика, оптика, их экономическая наука является ключом ко всем последующим трудам. Однако в отличие от результатов в других областях их экономическая наука не смогла достичь независимого статуса и не получила даже собственного названия: их «экономика» (οιχος — дом и νομος — закон или правило) означает лишь практическую мудрость в управлении домашним хозяйством. «Хрематистика» Аристотеля (χρημα — владение или богатство), которая ближе всего к экономической науке в нашем смысле, обращается в основном к финансовым аспектам хозяйственной деятельности. Экономические рассуждения древних греков сливались с их общей философией государства и общества, и они редко рассматривали какой-либо экономический вопрос ради него самого. Этим, по-видимому, и объясняется тот факт, что их достижения в данной области были столь скромны, особенно по сравнению с их выдающимися достижениями в других сферах. Исследователи античности, а также те экономисты, которые дают древнегреческим ученым более высокую оценку, имеют в виду их общую философию, а не экономический анализ. Они также склонны ошибаться, провозглашая открытием все то, что предполагает дальнейшее развитие, и забывая, что в экономической науке, так же как и всюду, большинство утверждений и фундаментальных фактов приобретают значение только благодаря тому зданию, которое строится на их основе, а без такого здания они не более чем банальность. Доступные нам крупицы научных знаний, созданных греческой экономической мыслью, можно обнаружить в трудах Платона (427-347 гг. до н. э.) и Аристотеля (384-322 гг. до н. э.).
Даже там, где греческая мысль становилась наиболее абстрактной, она всегда вращалась вокруг конкретных проблем человеческой жизни. В центре этих жизненных проблем в свою очередь всегда стояла идея греческого города-государства, полиса, который для греков являлся единственно возможной формой цивилизованного существования. Таким образом, благодаря уникальному синтезу элементов, которые, с нашей точки зрения, принадлежат различным мирам, греческий философ был в сущности политическим философом: он смотрел на вселенную из полиса, и вселенная — вселенная мысли, равно как и всех прочих человеческих забот — отражалась для него в полисе. Софисты, пожалуй, были первыми, кто анализировал эту вселенную во многом так же, как анализируем ее сейчас мы: в действительности они являются прародителями наших собственных методов мышления, включая наш логический позитивизм. Но цель Платона состояла отнюдь не в анализе, а в сверхэмпирическом видении идеального полиса или, если угодно, в художественном создании такового. Нарисованная им картина «идеального государства» в его «Государстве» является анализом не в большей мере, чем изображение Венеры художником является научной анатомией. Совершенно ясно, что в этой плоскости противопоставление того, что есть, тому, что должно быть, теряет свой смысл. Художественные достоинства «Государства» и всей той литературы— по большей части утерянной, высшим достижением которой является «Государство», хорошо выражает немецкий термин Staatsromane (букв.: государственные романы). Из-за отсутствия удовлетворительного английского синонима нам придется использовать слово утопия. Читатель, по-видимому, знает, что под большим или меньшим влиянием примера Платона литература этого типа вновь снискала себе популярность в эпоху Возрождения и труды такого рода время от времени создавали вплоть до конца XIX в.
Но в конце концов появляется анализ. Существует некая связь между Венерой художника и фактами, описываемыми научной анатомией. Точно так же, как платоновская идея «лошадиности», очевидно, как-то соотносится со свойствами наблюдаемых лошадей, так же и его идея «идеального государства» связана с тем материалом, который доставляло ему наблюдение реальных государств. И нет причин отрицать аналитический или научный характер (не забывайте, что мы не вкладываем никакого хвалебного смысла ни в одно из этих слов) подобных наблюдений над фактами или связями между фактами, которые содержатся в созданной Платоном конструкции. Аналитические по природе рассуждения играют еще большую роль в более поздней работе — «Законы». Но они нигде не являются самоцелью. Соответственно, они нигде не заходят достаточно далеко.
Идеальное государство Платона являлось городом-государством, в котором предполагалось небольшое и по возможности постоянное число жителей. Таким же стационарным, как население, должно быть его богатство. Вся экономическая и неэкономическая деятельность жестко регулировалась — воины, земледельцы, ремесленники организовывались в постоянные касты, отношение к мужчинам и женщинам было строго одинаковым. Одной из этих каст — касте стражей или правителей, которые должны были жить вместе и не иметь личной собственности или семейных уз, — доверялось управление государством. Изменения, внесенные в «Законах», значительны,— в основном они представляют собой компромиссы с реальностью, — но они не затрагивают фундаментальных принципов. Это все, что необходимо знать для наших целей. Хотя влияние Платона явно присутствует во многих коммунистических схемах последующих веков, не имеет смысла называть его коммунистом или социалистом, равно как и предшественником будущих коммунистов или социалистов. Столь сильные и великолепные творения не поддаются классификации и должны быть поняты, если это вообще возможно, в своей исключительности. Аналогичные соображения не позволяют назвать его фашистом. Но если уж мы настаиваем на том, чтобы надеть на него сделанную нами смирительную рубашку, то фашистская смирительная рубашка будет сидеть на нем несколько лучше, чем коммунистическая: «конституция» Платона не исключает частной собственности, кроме как на самой вершине чистейшего идеала; в то же время она устанавливает строгие правила жизни индивида, включая допустимые пределы личного богатства и жесткие ограничения на свободу слова; в сущности она является «корпоративной»; и, наконец, она признает необходимость classe dirigente {правящего класса (фр.)} — все эти черты играют важную роль в определении фашизма.
Имеющаяся у Платона аналитическая подоплека выступает на первый план, как только мы задаем вопрос: почему требуется такая жесткая стационарность? Трудно дать иной ответ на этот вопрос (сколь бы прозаичным такой ответ ни показался истинному последователю Платона), кроме как: Платон сделал свой идеал стационарным потому, что ему не нравились хаотические изменения, происходившие в его время. Его отношение к современным ему событиям было определенно отрицательным. Он презирал сицилийских tirannos (мы не должны переводить это слово как тираны). Он почти наверняка ни во что не ставил афинскую демократию. Тем не менее он осознавал, что тирания выросла из демократии и в любом случае на практике являлась ее альтернативой. В свою очередь, демократию он рассматривал как неизбежную реакцию на олигархию, которая возникала из неравенства в материальном положении, что, как он думал, являлось результатом коммерческой деятельности («Государство», VIII). Перемены, экономические перемены, лежали в основе этого развития от олигархии к демократии, от демократии к тирании популярного лидера, которое было столь противно его вкусу. Что бы мы ни думали о стационарности, предложенной Платоном в качестве лекарства, не стоит ли за этим диагнозом почти марксистский социально-экономический анализ? У нас нет необходимости рассматривать многочисленные экономические вопросы, которых Платон касается мимоходом. Будет достаточно упомянуть два примера. Его кастовая система покоится на представлении о необходимости некоторого разделения труда («Государство», II, 370). Он развивает эту вечную экономическую банальность с большой тщательностью. Если в этом и есть хоть что-нибудь интересное, так это то, что он (а вслед за ним и Аристотель) делает упор не на увеличение эффективности, которое является результатом разделения труда как такового, но на увеличении эффективности как следствии предоставления возможности каждому специализироваться в том, к чему он лучше приспособлен по своей природе. Признание врожденных различий в способностях необходимо упомянуть потому, что эта мысль была полностью утеряна в дальнейшем. Опять-таки по ходу дела Платон замечает, что деньги являются «символом», предназначенным для облегчения обмена («Государство», II, 371). (Джоуэтт переводит (σνμβολον как «денежный знак».) Подобное случайное высказывание значит мало и не оправдывает приписывания Платону какого-либо определенного взгляда на природу денег.
Но необходимо отметить, что его рекомендации в области денежной политики, например его враждебное отношение к использованию золота и серебра или его идея денег для внутреннего обращения, которые были бы бесполезны за границей, действительно согласуются с логическими выводами теории, в соответствии с которой ценность денег в принципе не зависит от того материала, из которого они сделаны. Имея в виду этот факт, мне кажется, мы можем утверждать, что Платон был первым известным нам сторонником одной из двух фундаментальных теорий денег, так же как Аристотель может быть назван первым известным нам сторонником другой теории (см. ниже, § 5). Конечно, маловероятно, что они создали эти теории, но мы можем быть уверены, что они их преподавали и вкладывали в них тот же смысл, что и те авторы, которые вновь к ним вернулись начиная с середины средневековья и позднее. Мы можем быть полностью в этом уверены, так как данные авторы достаточно отчетливо обнаруживают влияние и Платона, и Аристотеля. Такая филиация может быть строго доказана.
Диалог «Эриксий», который не был написан Платоном, но дошел до нас вместе с его работами и не содержит ничего, что противоречило бы любым его известным взглядам, упоминается здесь только потому, что он является единственным известным нам сочинением той эпохи, полностью посвященным экономическим вопросам, и действительно рассматривает их как таковые. Во всех остальных отношениях содержание этого диалога — в основном исследования о природе богатства, которое увязывается с потребностями и тщательно отделяется от денег — не представляет особого интереса.
Отсутствие аналитических исследований
Но это нетрудно понять. В социальной структуре Рима не было естественного места для чисто интеллектуальных интересов. Хотя сложность этой структуры со временем увеличивалась, мы можем выразить ее в двух словах, сказав, что ее составляли крестьяне, городской плебс (в который входили также торговцы и ремесленники) и рабы. И над всеми стояло «общество», в котором несомненно имелась своя деловая прослойка (более или менее представленная сословием всадников), но которое состояло в основном из аристократии. Римская аристократия в отличие от афинской аристократии времен Перик-ла никогда не уходила на покой, чтобы вести утонченную праздную жизнь, но целеустремленно отдавалась общественным делам — как гражданским, так и военным. Res publica представляла собой центр ее существования и всей ее деятельности. Расширяя свои горизонты и развивая собственную утонченность, аристократия культивировала интерес к греческой философии и искусству и создавала свою собственную литературу (в основном вторичную). Однако все это затрагивалось лишь слегка и считалось развлечением, в сущности бесполезным. Как видно из характерных для своей эпохи сочинений Цицерона (106-43 гг. до н. э.), у римских аристократов не оставалось энергии для серьезной работы в какой-либо научной области. Эту нехватку не в силах были восполнить ни иностранцы, ни вольноотпущенники, которых использовали преимущественно для практических нужд.
Конечно, общество с такой структурой неизбежно должна была интересовать история, в основном своя собственная. И действительно, история была одним из двух основных объектов того научного любопытства, которое таилось в уме римлянина. Но характерно, что это любопытство ограничивалось политической и военной историей. Социологические и экономические предпосылки рассматривались бегло — такие отступления встречаются даже у Цезаря — и об общественных переворотах рассказывалось с максимальной экономией общих рассуждений. Единственное величайшее исключение составляет «Германия» Тацита (58-117 гг. н. э.).
Памфлетисты
Памфлетисты являют собой чрезвычайно пеструю группу авторов. Здесь и прожектеры, затевающие создание банка, постройку канала, колониальные авантюры: адвокаты или оппоненты чьих-либо частных интересов (например, «Компании купцов-авантюристов» или Ост-Индской компании); сторонники или противники определенных политических мер; авторы планов — часто весьма странных — со своими любимыми идеями и, наконец, люди, не входящие ни в одну из этих категорий, но просто желающие выяснить какой-то вопрос или провести некое исследование. Благодаря быстрому прогрессу издательского дела все эти группы процветали во всех без исключения странах. Газеты — редкое для XVI в. явление — в XVII в. стали выходить в изобилии, а в XVIII в. только в Германии насчитывалось 170 газет и других периодических изданий, публиковавших материалы на экономические темы. Но, как и следовало ожидать, классической страной памфлета стала Англия. Ни в каком другом государстве не возникало столько желающих повлиять на общественное мнение.
Применительно к этим памфлетистам мы сталкиваемся с одной трудностью, о которой уже говорилось в начале этого параграфа. Поскольку их произведения отражают условия, нравы, конфликты и предрассудки своего времени, постольку они представляют большой интерес для историков экономики и экономической мысли, но никак не для нас. В обзоре нашей современной экономической науки никто, конечно, и не подумает упомянуть «популярные» или, по выражению Маркса, «вульгарные» сочинения наших дней. Но примерно до 1750 г. провести такой отбор было невозможно. В системах философов естественного права все «научное» составляло лишь небольшое ядро.
При этом каждый разумный бизнесмен, знающий нужные факты, мог успешно участвовать в конкурентной борьбе, не владея никакой особенной техникой. Именно памфлетисты постепенно выработали нужную им, хотя и весьма примитивную, технику анализа. Некоторым из них удалось создать трактаты, носившие истинно научный характер. Экономисты периода «первой классической ситуации» очень многим им обязаны. Поэтому и мы не можем обойти их молчанием. Но каждый из нас должен определять качество этих памфлетов исходя из своего собственного знания материала.
Классическое состояние второй половины XVIII
Классическое состояние второй половины XVIII в. явилось результатом слияния двух типов трудов, которые в достаточной мере отличаются друг от друга, чтобы это оправдывало их отдельное рассмотрение. На протяжении столетий работы философов постепенно пополняли запас эмпирических знаний и развивали понятийный аппарат. И почти независимо от них существовал запас фактов и понятий, накопленный практиками в ходе обсуждений текущих политических вопросов. Эти два источника нарождавшейся экономической науки не могут быть строго отделены друг от друга. С одной стороны, великое множество промежуточных случаев нельзя подвергнуть классификации, не разрубив большого числа гордиевых узлов. С другой стороны, вплоть до времен физиократов методы, применявшиеся учеными, оставались настолько простыми, что большая их часть была доступна обычному здравому смыслу и с ними легко могли соперничать необученные практики, работы которых поэтому нельзя игнорировать как не относящиеся к нашим задачам. Наоборот, они часто достигали такого уровня, который в этой книге мы называем научным. И тем не менее в общих чертах наше разграничение законно.
Давайте вспомним наше разграничение между экономической мыслью — теми взглядами по экономическим вопросам, которые преобладают в любое данное время в любом обществе и принадлежат скорее экономической истории, чем истории экономической науки, — и экономическим анализом, который есть результат научных усилий в нашем смысле слова.
История экономической мысли начинается с письменных источников теократических государств древнего мира, в экономике которых происходили явления, в какой-то мере сходные с теми, что происходят у нас, и возникавшие проблемы решались в основном так же. Но история экономического анализа начинается только с греков.
В Древнем Египте существовала определенного типа плановая экономика, построенная вокруг ирригационной системы. В ассирийской и вавилонской теократиях были огромные военные и бюрократические организации и развитые правовые системы — среди них кодекс Хаммурапи (примерно 2000 г. до н. э.) является самым ранним законодательным памятником; они проводили активную внешнюю политику; они развили денежные институты до высокой степени совершенства, знали кредит и банковское дело. Священные книги Израиля, в особенности их законодательные разделы, обнаруживают великолепное понимание практических экономических проблем еврейского государства. Но здесь нет и следа попыток анализа. Больше, чем где бы то ни было, мы могли бы рассчитывать найти подобные следы в Древнем Китае, на родине самой древней из известных нам письменных культур. Здесь мы обнаруживаем высокоразвитое государственное управление, повседневно занимающееся аграрными, коммерческими и финансовыми вопросами. Эти вопросы часто затрагиваются — в основном с этических позиций — в дошедшей до нас китайской классической литературе, например в учении Конфуция (551-479 гг. до н. э.), который сам в различные периоды жизни являлся и администратором, и реформатором; Мэн-Цзы (372-289 гг. до н. э.; см. его труды в переводе Л. А. Лайалла, 1932), чьи сочинения позволяют представить всеобъемлющую систему экономической политики. Более того, у китайцев были методы денежного регулирования и контроля над товарообменом, которые предполагают определенный анализ. Явления, присущие возникавшим время от времени инфляциям, несомненно наблюдались и обсуждались людьми, значительно превосходившими нас с точки зрения утонченности культурного развития. Но до нас не дошло никаких рассуждений по строго экономическим вопросам, которые можно было бы назвать «научными» в рамках нашего понимания этого термина.
Вывод, который мы можем отсюда сделать, отнюдь не бесспорен. Могли существовать аналитические исследования, записи о которых не сохранились. Но есть основания полагать, что их было немного. Мы видели ранее, что знания на уровне здравого смысла (по сравнению с научным знанием) в области экономики значительно более обширны, чем практически в любой другой сфере. Тогда совершенно ясно, что для того, чтобы экономические вопросы, сколь бы важны они ни были, возбудили собственно научное любопытство, должно пройти гораздо больше времени, чем в случае с явлениями природы. Природа полна тайн, в которые увлекательно проникать; экономическая жизнь представляет собой совокупность наиболее обыденных и скучных явлений. Общественные проблемы интересуют ученые умы в первую очередь с философской и политической точек зрения; с научной точки зрения они поначалу не кажутся особенно интересными или даже не считаются «проблемами» вообще.
Почему национальные государства были агрессивными
Делать вывод из вышесказанного мы предоставляем читателю, но одно должно быть ясно: возникновение и политический облик современного государства обусловлены скорее длительным господством аристократии, притоком идеально ликвидного богатства и крушением наднациональной средневековой державы, чем какими бы то ни было последствиями самого развития капитализма. В частности, эти факты объясняют, почему современные государства с самого начала были «национальными» и отвергали всякие наднациональные соображения, почему они настаивали и вынуждены были настаивать на абсолютном суверенитете, почему они поощряли национальные церкви даже в католических странах, например галликанство во Франции, и прежде всего, почему они были столь агрессивными. Новые суверенные державы были воинственными в силу своей социальной структуры. Они возникли случайным образом. Ни одна из них не имела всего, чего хотела, и каждая имела то, что хотели другие. А вскоре были открыты новые страны, которые можно было покорить в борьбе с другими претендентами. В такой ситуации и при данной социальной структуре той эпохи военная агрессия — или, что то же самое, «оборона» — стала основой политики. В этой нестабильной обстановке мир был только временным перемирием, война — нормальным средством достижения политического равновесия, любой чужестранец — врагом, как было в доисторические времена. Все это требовало сильных правительств, и сильные правительства, хронически страдая политическими амбициями, превышающими их экономические возможности, пытались развивать ресурсы своих исконных владений и ставить их себе на службу. Это, в свою очередь, объясняет, почему налогообложение приобрело не только гораздо большее, но и качественно новое значение (см. § 6 данной главы).
Все эти факторы, действовавшие в Западной и Центральной Европе, привели в разных странах к неодинаковым последствиям. Если отвлечься от малых стран, наибольшие различия обнаруживались между Англией и странами Европейского континента. В Германии развитие экономических и политических тенденций было прервано в ходе Тридцатилетней войны (1618-1648), создавшей совершенно новую ситуацию и навсегда изменившей политический и культурный облик Германии. На большей части опустошенной земли, население которой местами сократилось более чем на 90%, князья, их солдаты и чиновники практически составляли то немногое, что сохранилось из политических сил прошлого.
В Италии военное опустошение и правление чужеземцев привели к ситуации, немногим лучше немецкой.
Франция и Испания избежали таких потрясений, но религиозные волнения и бесконечные военные кампании привели к обнищанию испанцев и породили схожие политические и административные структуры в обеих странах.
В большинстве государств, за исключением Швейцарии и Венгрии, князья начиная с XVI в. олицетворяли свою страну и свой народ. Им удалось подчинить своей власти не только буржуазию и крестьянство, но и дворянство с духовенством, хотя последние два класса сохраняли свои социальные и экономические привилегии. Безусловная цель политики этих государств состояла в увеличении богатства и мощи: экономическая политика должна была максимизировать государственные доходы для поддержания двора и армии, а внешняя политика — обеспечить новые завоевания и победы. Нет необходимости показывать, как в такую политику вписывалась забота о благосостоянии классов, за счет которых существовала данная общественная система. Это благосостояние не рассматривалось как простое средство для достижения цели: для многих выдающихся монархов и правителей оно служило самостоятельной целью, так же как благосостояние своих рабочих было и остается одной из целей многих выдающихся промышленников. Однако эта цель была встроена в общую социально-политическую систему. Все это означало, — и особенно там, где забота о благосостоянии фабрикантов, фермеров и рабочих была наиболее реальной, — что управлять приходилось всем, чем угодно, а это, в свою очередь, вело к возникновению современной бюрократии. Последний факт не менее важен, чем возникновение класса буржуазии. В результате сложилась плановая экономика, обслуживающая прежде всего военные интересы государства.
Те же тенденции мы наблюдаем и в Англии. Но здесь они проявились в ослабленной форме и натолкнулись на более сильное сопротивление, поскольку Англия была избавлена от потрясений, сломавших хребет аристократии и буржуазии других стран. Дело здесь, видимо, не только в нескольких милях Ла-Манша, но, чтобы не вдаваться в подробности, примем не противоречащую истине, хотя и неадекватную гипотезу о том, что отсутствие военных вторжений извне и редкость угрозы такого вторжения позволили в этой стране иметь сравнительно небольшую армию (а флот, разумеется, не имел такой политической значимости). В результате у королевского престола и всех зависящих от него административных учреждений было в Англии меньше власти и престижа, чем в других странах. Наиболее очевидным симптомом этой разницы явилось сохранение в Англии (и только в Англии) старой полуфеодальной конституции. Для нас же гораздо важнее то, что английское государство в отличие от других европейских не смогло прибрать к рукам всю жизнь страны, и экономика, включая колониальные предприятия, оставалась относительно автономной. Планирование, если оно вообще осуществлялось, выполняло более ограниченные функции, связанные в основной с экономическими отношениями Англии с Ирландией и колониями, а также с внешней торговлей. Еще важнее то, что оно внедрялось не такими жесткими способами, как на континенте. Однако в трудах английских авторов, пишущих на экономические темы, эта разница не нашла подобающего отражения. Некоторые из них все же грезили планированием. В то время как одни защищали позиции деловых людей, другие выступали с точки зрения бюрократов. Кроме того, мы не должны забывать, что практически все эти авторы, несмотря на упомянутые выше различия, писали свои произведения, думая в первую очередь о войнах и захватах. В конце концов, в то время английский империализм находился в своей пиратской стадии.
Политическая арифметика
Нам уже не раз предоставлялась возможность заметить, что для экономистов всех типов, особенно для консультантов-администраторов, задачей первостепенной важности, на выполнение которой затрачивалась большая часть сил, являлось исследование фактов и оно продвигалось быстрее, чем развивалась имевшаяся в то время «теория». Так было с самого начала; достаточно вспомнить Ботеро и Ортиса. Однако в XVII и XVIII вв. развился (особенно в германских университетах) тип учения, специализирующийся на чистом описании фактов, относящихся к государственному управлению. Принято считать, что первым, кто начал читать лекции такого типа, был немецкий профессор Герман Конринг (1606-1681). Другой профессор, Готфрид Ахенваль (1719-1772), читавший аналогичные лекции, ввел термин «статистика». Эти «статистики» представляли собой главным образом не числа, а скорее нечисловые факты и, следовательно, «статистика» этих профессоров не имела ничего общего с тем, что мы теперь называем статистическим методом. Однако полученная ими информация во многом служила тем же целям, что и наши числа, обработанные с помощью более совершенных методов. В определении статистики, принятом в 1838 г. Королевским статистическим обществом (если употреблять его современное название), все еще говорилось об «иллюстрации условий и перспектив развития общества», и, таким образом, оно вполне распространялось на работу Конринга и Ахенваля. Но, увы, к несчастью для академического сообщества, не университеты явились инициаторами развития этого по-настоящему интересного направления.
Решающий импульс был дан маленькой группой англичан, руководимой и вдохновляемой сэром Уильямом Петти. Суть того, что он называл «политической арифметикой», и его личного вклада в нее была с непревзойденной точностью сформулирована одним из его талантливейших последователей Дэвенантом: «Под политической арифметикой мы понимаем искусство рассуждать с помощью цифр о вещах, относящихся к государственному управлению... Само по себе это, несомненно, очень древнее искусство... [но Петти] первым дал ему название и создал для него правила и методы».
Мы увидим, что «методы», которые он, конечно, тоже не изобрел, но помог осмыслить, не заключаются в замене рассуждений сбором фактов. Петти не был жертвой лозунга: «Пусть факты говорят сами за себя». Он прежде всего и в полной мере являлся теоретиком. Однако он относился к числу теоретиков, для которых наука — это измерение. Такие ученые создают аналитические инструменты, обрабатывают с их помощью числовые факты, а все другие презирают от всей души; обобщения этих ученых представляют собой нерасторжимую совокупность цифровых данных и рассуждений. Связь данного метода с соответствующими методами в естественных науках, и с ньютоновскими принципами в частности, весьма очевидна, поэтому необходимо подчеркнуть тот факт, что Петти не обнаружил ни малейшей склонности заимствовать эти методы из естественных наук и даже не стремился подкрепить свою точку зрения с помощью сомнительных аналогий с ними. Он просто предложил, «вместо того чтобы пользоваться эпитетами в сравнительной и превосходной степени и умозрительными аргументами... выражать свои мысли на языке цифр, весов и мер». Не менее очевидно и то, что он сознавал полемичность своего методологического кредо и был готов бороться за него (это был бы первый «спор о методах»). Однако никто не выступил против него. Последователей было мало, восхищались многие, но огромное большинство очень быстро предало забвению этот метод. Экономисты не забыли имя Петти и даже помнили отдельные его взгляды, касающиеся практических проблем, а также его теории — те, которые укладывались в простые лозунги. Однако перспективная программа, способная вдохновить экономистов на новое направление исследований, увяла в руках шотландского профессора и на 250 лет была практически утрачена для большинства экономистов. А. Смит, что было для него весьма характерно, занял безопасную позицию, заявив, что он не слишком верит в политическую арифметику (см.: «Богатство народов», кн. IV, глава 5).
Однако импульс, который получила статистика естественного движения населения (а также косвенно и статистика в целом), не был утрачен. В этой области главная или даже единственная заслуга в наши дни обычно приписывается Граунту (см. сноску ).
В следующей главе мы коснемся полемики того периода, о росте (или убыли!) населения (до переписи 1801 г., по крайней мере в Англии, о динамике численности населения можно было только гадать). Это была, однако, только одна из проблем, которой научные достижения Граунта или Петти придали более определенные очертания с помощью «таблиц смертности», составленных на базе приходских регистров. Расчеты вероятной продолжительности жизни, используемые в области страхования, изучение влияния прививок на здоровье и долголетие, соотношение полов при рождении и средняя продолжительность брака в зависимости от возраста мужа и жены — вот только несколько взятых наугад аспектов из большой области исследований, которые в течение последующих ста лет развивались по направлениям, очерченным Граунтом. Присвоенный ему «титул» «Колумб таблиц смертности» также неадекватно характеризует его роль и значение в науке. Пожалуй, заслуга Граунта в большей мере заключается в понимании методологической природы тех массовых явлений, которые можно назвать «законами», хотя отдельные их элементы случайны. Пожалуй, здесь достаточно указать основные вехи на пути дальнейшего прогресса. Первым, кто провел строгое исследование проблемы дожития до определенного возраста, был Э. Хэлли (Hally E. An Estimate of the Degrees of the Mortality of Mankind. 1693). Можно сказать, что И. П. Зюсмильх, автор работы «Божественный порядок в изменениях человеческого рода» (Sussmilch J.P. Die gottliche Ordnung in den Veranderungen des menschlichen Geschlechts... 1740), окончательно поставил на ноги статистику естественного движения населения, развив и систематизировав вклад своих английских предшественников. Теория вероятности, основа статистического метода, была разработана Яковом Бернулли (1654-1705; Bernoulli Jacques. Ars conjectandi. 1713) и развита его племянниками Николаем (1687-1759) и Даниилом Бернулли (1700-1782), которые, кроме того, разработали возможности более широкого ее применения. Между современной экономической наукой и материалами, а также методами статистики существует тесный союз, и поэтому жаль, что мы не можем проследить дальнейшее развитие этого направления. Однако большую часть необходимых в данном случае сведений читатель может почерпнуть из прекрасной работы X. Л. Вестергарда (Westergaard H. L. Contributions to the History of Statistics. 1932).
Более важным для самой экономической науки было другое достижение, иллюстрирующее странную тупость экономистов, на которую мы только что сетовали: закон спроса на пшеницу Грегори Кинга (1648-1712). Закон касается отклонений урожая от некоторого нормального уровня и гласит, что, в случае если урожай будет ниже нормального уровня на 1, 2, 3, 4 или 5 десятых, цена поднимется выше того, что мы бы назвали трендовым значением (которое по предположению Кинга будет постоянным в течение нескольких лет подряд), на 3, 8, 16, 28 или 45 десятых. Отсюда можно легко вывести уравнение, ясно выражающее подразумеваемый закон спроса. Примечательно, что Кинг, хотя и не попытался уточнить и детализировать свой анализ, очевидно, отлично понимал проблему; особенно интересно отметить, что в своей работе он изучал отклонения от нормального уровня. Еще более примечательным является тот факт, что, несмотря на известность, которую получил закон Кинга, экономисты не задумались ни над тем, чтобы усовершенствовать его, хотя для этого требовалось всего лишь пойти дальше по безошибочно начертанному пути, ни над тем, чтобы применить тот же метод к другим товарам. Так продолжалось до 1914 г., когда Г. Мур опубликовал целую лавину статистических кривых спроса нашего времени. Таким образом, лаг в данной области составил более 200 лет. Однако не следует забывать об эконометрическом анализе, проделанном в других странах, например в Италии — такими учеными, как Верри или Карли.
Вернемся к Петти. Все или почти все темы его работ были подсказаны насущными проблемами его времени и его страны, такими как налогообложение, деньги, политика в области международной торговли, в особенности достижение преимущества перед голландцами и т. д. Его высокий интеллект проявляется во всех комментариях и предложениях, но в них нет ничего поразительного, оригинального или выдающегося: они выражали общераспространенные или быстро распространявшиеся среди лучших английских экономистов взгляды. Нет ничего выдающегося и в том факте, что Петти в своих рассуждениях исходил из более или менее ясно осознаваемого набора принципов или теоретической схемы; подобные схемы были созданы рядом его современников, и схема Петти не отличалась от них большей четкостью. Однако было нечто, характерное только для него, позволившее в полной мере проявиться его интеллектуальной энергии и теоретическому таланту: как уже было отмечено, он создавал концепции на базе статистических исследований и в связи с ними, и на этом пути он в некоторых вопросах продвинулся дальше других.
Наиболее ярким тому примером по праву является его концепция скорости обращения денег — мы обратимся к ней в главе 6. Другим примером является работа, посвященная национальному доходу: он не потрудился дать собственное определение национального дохода, но признавал аналитическое значение этой переменной и попытался ее вычислить. Исходя из этого, можно сказать, что современный анализ национального дохода берет начало с работ Петти, хотя в целом лучше проследить его развитие, начиная с работ Кенэ (см. ниже, § 3). Третий пример: каждый знает набившую оскомину фразу: «Труд— отец... богатства, а земля— его мать». Это значит, что Петти воздал должное обоим «первичным факторам производства», которыми занимались теоретики более позднего времени. В другом месте он, вопреки логике опустив фактор Матери-земли, заявил, что капитал («богатство, накопления или запасы нации») является продуктом прошлого труда, и это утверждение приводит на память ошибочное толкование Рикардо Джеймсом Миллем. Однако никогда не лишне повторить: сами по себе, без развития и уточнений, подобные тезисы представляют небольшую ценность. Кое-чего стоит его исследование «естественного паритета» между землей и трудом — попытка, предшествующая значительно более глубокому исследованию Кантильона, соотнести ценности земли и труда, приравняв участок земли, который производит «пищу на один день для взрослого мужчины» (с некоторыми поправками), к дневному труду такого мужчины. Если бы технологические и все другие условия производства и потребления оставались строго неизменными, то с помощью этого метода мы могли бы получить экономический философский камень — единицу измерения, позволяющую свести имеющиеся количества обоих «первичных факторов» (земли и труда) к однородному количеству «производительной силы», выражаемому одним показателем, единица которого могла бы служить земельно-трудовым стандартом ценности. Но в действительности эта интересная попытка, равно как и все аналогичные ей, оказалась тупиковой.
Разумеется, это нельзя считать объяснением феномена ценности, и тем более — трудовой теорией ценности. При желании это можно назвать земельной теорией ценности. Однако мы находим здесь все основные положения, касающиеся разделения труда, о которых позднее говорил Адам Смит, включая зависимость разделения труда от размеров рынков. Ценообразование рассмотрено схематично. Вопреки мнению марксистов, здесь отсутствует теория заработной платы (если только мы не удостоим этого названия предположение, что работники никогда «не должны» получать зарплату, превышающую прожиточный минимум, поскольку, получив вдвое больше, они будут работать вдвое меньше!). Нет в трудах Петти и теории прибавочной ценности, связанной с эксплуатацией, или теории ренты (разве что мы решим возвести в этот ранг тривиальные предположения, согласно которым прибавочной ценности не будет, если работники потребуют весь созданный ими продукт, а земельная рента — это то, что остается после покрытия издержек производства, и она возрастает, по мере того как с ростом спроса зерно приходится перевозить на большие расстояния). Однако по крайней мере в одном, хотя и недостаточно четко сформулированном, фрагменте мы обнаруживаем понимание тенденции к уравниванию доходности между отраслями. Несмотря на отсутствие в этом случае необходимого для корректной формулировки теоремы указания на предельную доходность, мы видим здесь реальный вклад в объяснение рыночного механизма.
И наконец, разработанная Петти теория процента, если можно считать, что он действительно создал таковую, вновь возвращает нас к схоластике. Прямое влияние схоластики на Петти нельзя исключить безоговорочно, поскольку он какое-то время учился в иезуитской школе в Кэне. С одной стороны, он утверждает, что иностранная валюта — это «местный процент»; последнее позволяет предположить, хотя он не высказывает этого вполне явно, что Петти готов был принять формулировку, согласно которой процент — это «обмен, растянутый во времени» («exchange over time»); такое определение рассматривали, но не приняли доктора-схоласты. С другой стороны, Петти недвусмысленно заявлял, что «процент — это компенсация за воздержание от использования собственных денег в течение оговоренного срока независимо от того, в какой степени вы в них нуждаетесь в этот период». Это высказывание, особенно если учесть, что Петти не одобрял получения процентов с денег, которые заимодавец может потребовать в любое время, представляет собой просто позднюю схоластическую доктрину. Его разные и не всегда удачные соображения, касающиеся соотношения между процентом и земельной рентой (где ему явно не удалось добиться очевидных достижений, а именно вывести ценность земли путем дисконтирования чистого дохода от нее по преобладающей ставке процента), также напоминают схоластические аргументы, хотя нет нужды искать какое-либо внешнее влияние, чтобы понять, почему эта проблема могла возникнуть в работе любого аналитика.
Полусоциалисты
Мы уже говорили, что энциклопедисты в целом не были революционерами в политике. Не были они и социалистами. Эгалитаризм того времени — и нормативный и аналитический — предусматривал критику неравенства в распределении богатства (в особенности значительного неравенства). Мы находим ее у Гельвеция и многих других авторов. Очевидные слабости теорий естественного права на собственность, будь то в стиле Локка или в специальной форме, разработанной физиократами (см. ниже, глава 4), вызывали критику, которая иногда переходила со специфических аргументов в защиту собственности на собственность как таковую. Однако, хотя историк социалистических идей может составить длинный список социалистических, коммунистических и близких к коммунистическим публикаций, оказавших некоторое влияние на социализм XIX в., для историка экономической мысли в этом списке найдется мало интересного: он может спокойно солидаризироваться с мнением Карла Маркса о такого рода литературе. Следует лишь отметить, что социалисты и полусоциалисты, опровергая выводы, полученные методами естественного права из посылок естественного права, сами почти всегда использовали эти посылки и методы. Как приверженцы la raison сражались со схоластикой, заимствуя ее методы и результаты анализа, так и авторы-социалисты и полусоциалисты XVIII в. оставались по образу мыслей философами естественного права.
Концепции естественных законов и природных прав вполне могли служить противоположным практическим целям. В качестве примера приведем идеи Руссо, Бриссо, Морелли и Мабли. Для удобства мы добавим к этому перечню также Гудвина, представляющего собой совершенно иную фигуру. Его единственный вклад в экономический анализ будет, однако, рассмотрен впоследствии.
Ж.-Ж. Руссо (17178), хотя он и восхвалял естественное состояние общества и равенство, трудно назвать социалистом. Он был типичным «полусоциалистом» в нашем понимании этого слова. Но его нельзя назвать и экономистом. Статья Руссо о политической экономии в «Энциклопедии» практически не имеет отношения к экономической науке. Его эссе о происхождении неравенства дает не слишком серьезное объяснение этого феномена. В особенности ошибочно, несмотря на схожесть фразеологии, считать Руссо физиократом или предшественником физиократов. Однако идеи, высказываемые им по экономическим вопросам, оказывали заметное влияние на общественное мнение.
Ж. П. Бриссо де Варвиль (17593), политик-жирондист, казненный в 1793 г., — один из реформаторов уголовного права. Нас интересует его работа Recherches philosophiques sur Ie droit de propriete et sur Ie vol... («Философские исследования о праве собственности и о краже...»; 1780). Это типично спекулятивное рассуждение в духе естественного права, что и помешало позднейшим критикам социологии и экономической науки разглядеть его серьезные достоинства. Автор пытался доказать, что права частной собственности не существует. При этом Вриссо, кажется, не был знаком ни с одним из реалистичных и поистине разрушительных аргументов, которые можно выдвинуть против его концепции. Главная идея книги, прославленная в XIX в. Прудоном, состоит в том, что собственность есть кража.
«Кодекс природы» Морелли (1755) содержит развернутую программу государственного коммунизма, имеющую ряд достоинств: он предлагает детальнейшие решения практических проблем структуры коммунистического общества и управления им, многие из которых без всякой ссылки на автора войдут в социалистическую литературу XIX в. и большинство из которых производят впечатление «исполнимых». В этой книге, насколько я знаю, впервые встречается та чаще подразумеваемая, чем открыто высказываемая идея, что все отклонения от нормального поведения, считающиеся аморальными, вызваны условиями жизни в капиталистическом обществе. Поскольку мы не можем двигаться глубже, укажем лишь, что эта книга, безусловно, принадлежит к философии естественного права: коммунизм со строгим государственным контролем есть форма существования общества, идеально соответствующая законам природы, выведенным разумом.
Габриаль Бонно де Мабли (17085) никогда не был коммунистом, а последние годы жизни посвятил выработке практических программ, не выходящих за рамки обычных реформ, однако его следует все же причислить к коммунистам в самом строгом смысле слова, и поводом к тому служит его работа Doutes proposes aux philosophes economistes sur 1'ordre naturel et essentiel des societes politiques («Сомнения, высказанные философам-экономистам по поводу естественного и необходимого порядка политических обществ»; 1768), содержащая тонкую критику не только теории частной собственности физиократов, но и самой частной собственности, которую автор считает несомненным злом. Хотя анализ Мабли односторонен и имеет еще ряд недостатков, это все же анализ фактов, а не просто рассуждения о правах. Теория, утверждающая, что собственность на землю есть причина всякого имущественного неравенства, — неоднократно повторенная в XIX в. и Ф. Оппенгеймером в XX в.,— возможно, неверна, но это все же аналитический тезис или теория. К трудам упомянутых авторов, как и многих других, достаточно часто обращались как историки мысли, так и экономисты, интересовавшиеся этим предметом (см., например: Lichtenberger A. Le socialisme au XVIII siecle. 1895).
Идеи французских просветителей легко пересекли Ла-Манш, чему способствовали их английские — эмпиристские и ассоциативистские — корни. Намного выше общего уровня поднялась книга Уильяма Гудвина «Исследование политической справедливости» (Goodwin W. Enquiry Concerning Political Justice. 1793). Ее следует отнести к полусоциалистическим — и то лишь на том основании, что собственность на продукт чужого труда в принципе «несправедлива». Видимо, правы те, кто, исходя из крайней неприязни Гудвина к насилию и принуждению в любой форме, относит его к анархистам. Во всяком случае, идея о том, что человеческий разум изначально представляет собой чистый лист, заполняемый на основе опыта и под влиянием общественных институтов, никогда еще столь бескомпромиссно не ставилась на службу абсолютному эгалитаризму.
Критикуя Мальтуса, Гудвин проделал определенную аналитическую работу, но его собственная книга в сущности неанали-тична и поэтому не поддается научной критике. Изложенное в ней кредо, «устойчивое» к воздействию каких-либо аргументов, в наше время насчитывает больше сторонников, чем когда-либо.
Популяционистская позиция
В сложившихся условиях правительства начали поощрять рост численности населения всеми доступными им средствами. Эти меры менялись в зависимости от времени и места их проведения, но в некоторых случаях, например во Франции при Кольбере, они были такими же энергичными, как и те, к каким прибегают современные диктаторы. Позиции экономистов соответствовали настроениям их эпохи. Все, за редким исключением, с энтузиазмом относились к идее «населенности» (populousness) и быстрого роста численности населения. До середины XVIII в. экономисты были почти единодушны в своем «популяционизме»; подобное единодушие вряд ли когда-либо наблюдалось при обсуждении других вопросов. Многочисленное и растущее население было наиболее важным признаком благосостояния; оно было главной причиной благосостояния; оно было самим благосостоянием, величайшим достоянием, каким только могла обладать любая нация. Высказывания такого рода столь многочисленны, что делают их цитирование излишним. Например, в Англии к таким лидерам популяционистского движения, как Чайлд, Петти, Барбон, Дэвенант, примкнули почти все рядовые экономисты.
Тот факт, что ученые Германии и Испании дальше других продвинулись в этом направлении, полностью объясняется условиями, сложившимися в этих странах. Поскольку население Италии было сравнительно плотным и возможностей для национальной экспансии там было меньше, итальянские экономисты не зашли так далеко в данном, а позднее в противоположном направлении, как их английские и французские собратья. Как всегда, нас интересует один вопрос: каково экономическое объяснение всего этого и, имеет ли это какое-либо отношение к экономическому анализу? Ответ очевиден. Аналитическая составляющая популяционистской позиции сжимается до размеров одного предложения: при данных условиях рост численности населения приведет к росту реального дохода на душу населения. И этот тезис был совершенно правильным.
За незначительным исключением, эти условия существенно не изменились в XVIII в. или даже в первое десятилетие XIX в. Следовательно, очень нелегко объяснить, почему противоположная позиция, которую можно было бы назвать антипопуляционистской или мальтузианской (по фамилии человека, сделавшего ее популярной в XIX в.), утвердилась среди экономистов начиная с середины XVIII в. Почему экономисты испугались угрозы перенаселения? В качестве первого шага к решению данной проблемы определим место возникновения мальтузианской концепции. Немецкие и испанские экономисты не убоялись пугала. В действительности ни в Германии, ни в Испании никогда не было своего местного мальтузианства. То мальтузианство, которое когда-либо имело место в этих странах, было плодом английского учения, распространившегося в первой половине XIX в. Как указывалось выше, итальянцы имели некоторые реальные причины для опасений, и они в действительности слегка испугались. Однако колыбелью истинно антипопуляционистской доктрины была Франция. Следовательно, второй шаг к решению проблемы состоит в том, чтобы определить, не было ли в экономическом и политическом положении Франции чего-нибудь такого, что могло бы, несмотря на «объективные» возможности, вызвать пессимистические настроения относительно экономического будущего страны и стать причиной изменения взглядов. Причины для пессимизма действительно были. Практически в течение всего XVIII в. Франция сражалась с Англией и проигрывала ей. Многие выдающиеся умы Франции к 1760 г. начали смиряться с этим поражением и перестали рассчитывать на возможности национальной экспансии. К тому же устаревшие институциональные структуры последнего полувека монархии не благоприятствовали мощному экономическому развитию внутри страны. В результате мысли о смелых авантюрах сменились размышлениями о возможностях, предоставляемых развитием сельского хозяйства. На смену мечтам о развитии пришли представления о «зрелой», или квазистационарной, экономике. И наконец, третий шаг заключается в том, чтобы объяснить, почему антипопуляционистские настроения овладели умами англичан, несмотря на то что в Англии преобладали условия, прямо противоположные тем, что наблюдались во Франции. Чтобы понять это, необходимо четко представить себе, что долгосрочная тенденция любой эволюции — это одно, а череда краткосрочных ситуаций, через которые она прокладывает путь, — другое. Таким образом, английские популяционисты XVII—XVIII вв. могли быть совершенно правы, рассматривая быстрый рост численности населения как движущую силу, условие и признак экономического развития; столь же правы были и те из них (а таких было большинство), кого в то же время тревожили краткосрочные неблагоприятные обстоятельства, в особенности безработица, которой сопровождалось это развитие. Это не означает, что их анализ или их рекомендации были противоречивы. Но промышленная революция последних десятилетий XVIII в. сопровождалась более серьезными, чем раньше, краткосрочными ухудшениями ситуации именно благодаря ускорению темпа экономического развития. Вследствие этого некоторые экономисты — как мы отметим ниже, речь идет о меньшинстве — были так потрясены этим, что упустили из виду общую тенденцию. Вытекающие отсюда антипопуляционистские настроения привели к появлению ряда аналитических тезисов, которые в XIX в. стали известны как мальтузианский принцип, или мальтузианская теория народонаселения. Прежде чем приступить к рассмотрению ее ранней истории, мы должны уделить внимание другой теме.
Принцип народонаселения
Естественно, что проблемы народонаселения, т. е. вопросы о том, чем определяется размер человеческих обществ и каковы последствия роста или убыли численности жителей какой-либо страны могут в первую очередь привлечь внимание внешнего наблюдателя, рассматривающего эти общества из научной любознательности. Мнение о том, что ключ к разгадке исторических процессов следует искать в вариациях численности населения, носит односторонний характер, но оно в такой же мере приемлемо, как и любая другая историческая теория, основанная на предрассудке, будто должна существовать единственная движущая сила общественного или экономического развития, такая, например, как технология, религия, раса, классовая борьба, накопление капитала и т. д. Поэтому вполне объяснимо, что с момента возникновения экономического анализа проблемам народонаселения уделялось большое внимание и что все ведущие экономисты-теоретики рассматриваемого периода придавали им чрезмерное значение, а также что они заняли почетное место в одной из великих досмитовских систем экономической науки, которую дала Англия, — в «Основаниях» сэра Джеймса Стюарта.
Но существовала также и практическая причина, в силу которой проблемы численности населения занимали видное место. С тех пор как первобытные племена стали решать свои демографические проблемы путем прерывания беременности или детоубийства, этот вопрос никогда не переставал тревожить человечество в целом и социальных философов в частности. Приблизительно до конца XVI в. эта озабоченность проистекала из того, что соотношение между коэффициентами рождаемости и смертности было несовместимо со стационарными или квазистационарными экономическими условиями, т. е. проблема народонаселения заключалась в существующем или грозящем перенаселении. Именно так эта проблема стояла перед Платоном и Аристотелем. Противоположная причина для тревог была совершенно исключительным явлением — примером может служить убыль численности «коренных» римлян в последнем веке существования Римской республики и на протяжении всей эпохи Римской империи. В средние века, в те времена, когда не было крестовых походов, войны Алой и Белой розы, эпидемий и подобных событий, сокращающих численность населения, замки низших слоев военного класса — простых рыцарей — страдали от перенаселенности; ремесленные цехи также могли предложить средства к существованию только ограниченному числу людей и постоянно испытывали затруднения с вечно удлиняющимися «листами ожидания». Но в XVII и XVIII вв. все переменилось. Мы уже рассматривали практические экономические проблемы стран того периода, бедных товарами, но богатых возможностями. С точки зрения этих возможностей проблема народонаселения состояла в недостаточной населенности. Более того, некоторые страны, прежде всего Германия и Испания, действительно испытывали депопуляцию в течение нескольких десятилетий подряд. Как мы видели, эти условия преобладали в то время, когда идеи национального или территориального могущества и экспансии наполняли ум и сердце каждого.
Процент
Остальная часть «чистой» экономической науки Аристотеля, если ее рассматривать с нашей точки зрения, едва ли заслуживает упоминания. Многое, или даже большую часть того, что превратилось в проблемы для экономистов более поздних времен, он рассматривал в духе донаучного здравого смысла как само собой разумеющееся и высказывал свои ценностные суждения о реальности, большие фрагменты которой не исследовал вообще. Преимущественно сельскохозяйственный доход человека благородного происхождения, очевидно, не представлял с его точки зрения интересную проблему; свободный труженик являлся аномалией в рабовладельческой экономике, и его рассматривали весьма поверхностно; участь ремесленника была не лучше, кроме тех случаев, когда рассматривалась справедливая цена его продукции; торговец (и судовладелец), лавочник, заимодавец рассматривались преимущественно с точки зрения этической и политической оценки их деятельности и их доходов, причем ни то ни другое, казалось, не нуждается в объясняющем анализе. В этом нет ничего удивительного или заслуживающего осуждения. Физические и социальные факты эмпирического мира лишь постепенно попадают под луч аналитического прожектора.
На ранних стадиях научного анализа основная масса явлений остается лежать нетронутой на территории здравого смысла, и лишь небольшие фрагменты этой массы возбуждают научное любопытство и превращаются потом в «проблемы».
Для Аристотеля процент не был таким фрагментом. Он принимал процент по денежным ссудам как эмпирический факт и не видел в нем никакой проблемы. Он даже не классифицировал ссуды в соответствии с теми различными целями, на которые они могут направляться, и, похоже, не обратил внимания на то, что ссуда, финансирующая потребление, сильно отличается от ссуды, финансирующей морскую торговлю (foenus nauticum).
Аристотель осуждал процент, который во всех случаях считал «ростовщическим», на том основании, что не существует оправданий росту денег (являющихся просто средством обращения) при переходе из рук в руки (что с ними, конечно, и не происходит). Но он никогда не задумывался о причинах выплаты процента. Первыми этот вопрос задали средневековые схоласты. Им необходимо поставить в заслугу, что они были первыми, кто собирал факты о проценте и кто наметил контуры его теории. У самого Аристотеля не было теории процента. И тем более нет оснований провозглашать его предшественником современных денежных теорий процента. Ибо, хотя он связывал процент с деньгами, это получалось не благодаря аналитическим усилиям, но благодаря их отсутствию: если анализ в конце концов возвращается к доаналитической точке зрения, казалось бы опровергнутой предшествующим анализом, то он придает ей иной смысл.
Протестантские, или светские, схоласты
Эти люди, отделенные от схоластов Реформацией и изменениями на политической сцене, принадлежали, однако, той же профессии, ставили перед собой ту же задачу, решали ее теми же методами и во многом в том же духе. Это позволяет нам охарактеризовать их как протестантских (или светских) схоластов. Разумеется, сами они не согласились бы с таким определением. Не понравится оно и современным ученым католической, протестантской или «либеральной» ориентации. Все они подчеркивают различия в религиозных и политических доктринах и верованиях и со своей точки зрения совершенно правы, видя контрасты там, где мы отмечаем схожесть.
Что ж, еще раз повторим, что в этой книге нас интересуют только методы анализа, а все остальное — лишь постольку, поскольку оно проливает свет на предмет нашего исследования. Что же касается методов и результатов, то они у этих авторов были примерно такими же, как у поздних схоластов. Это не означает, что философы естественного права просто переписывали схоластов, не делая на них ссылок. Хотя в ряде случаев влияние последних несомненно, наряду с этим имело место и заимствование из общих источников — прежде всего из римских юристов.
Течение мысли, которое породили эти философы, было настолько сильным, что затронуло каждого образованного человека. Более того, как выяснится впоследствии, они были лишь звеном в цепи, протянувшейся до XIX в. По этим причинам невозможно говорить о них как о четко очерченной группе. Здесь мы исключим из рассмотрения не только тех авторов, которых принято считать чистыми экономистами, но и те труды, которые не имеют отношения к философии естественного права, хотя их авторы и принадлежали к данной группе. В связи с этим достаточно упомянуть лишь несколько имен, репрезентативных для XVII столетия: Греции, Гоббс, Локк, Пуфендорф.
Гуго Гроций, или де Гроот (15845; De jure belli ac pacis («О праве войны и мира»); 1-е изд. — 1625; 2-е, испр. — 1631), был в первую очередь выдающимся юристом, его слава связана с достижениями в области международного права. Он мало занимался экономическими вопросами: ценами, монополиями, деньгами, процентом и ростовщичеством (книга II, гл. 12). Гроций писал о них с пониманием дела, но не внес ничего существенно нового по сравнению с поздними схоластами.
Томас Гоббс (15879). Кроме «Левиафана» (Leviathan; 1651) следует отметить работы «О гражданине» (De cive; 1642) и «О политическом теле» (De corpore politico; 1650). Можно порекомендовать его биографию, написанную сэром Лесли Стивеном, дающую прекрасный очерк культурной среды той эпохи. Окончил Оксфордский университет, служил гувернером; главной областью его интересов была политическая социология. Экономикой он занимался не больше Греция, хотя и писал об экономических вопросах, особенно о деньгах. Значение Гоббса для нас заключается не столько в его глубокой и оригинальной политической философии (ее с гораздо большим толком можно будет обсудить в следующей главе), сколько в том, что он больше, чем кто-либо из философов естественного права, был подвержен влиянию идей зарождающегося механистического материализма и через свое этическое и психологическое (сенсуалистское) учение распространил его на общественные науки. Стоит отметить, что, хотя Гоббс не был специалистом в области математики и естественных наук, его интерес к этим сферам знания выходил за рамки дилетантского. Однако все это не помешало ему сделать ряд экскурсов в область спекулятивной теологии, а также употребить богословские аргументы и цитаты из Библии в своей социологической теории.
Философ Джон Локк (16304; первое, неполное собрание его сочинений вышло в 1714 г., 9-томное— в 1853 г.) также был выпускником Оксфорда. Он начал свою карьеру с преподавания, а затем поступил на государственную службу и, выступая под знаменами вигов, которых консультировал, в конце концов поднялся до члена Торгового совета. Его труды имеют для нас первостепенное значение во многих аспектах. Во-первых, как философ в узком смысле этого слова Локк привел эмпиризм к победе над картезианским рационализмом вначале в Англии, а потом и на континенте, в особенности во Франции (решающее значение имела его работа «Опыт о человеческом разуме» (Essay concerning Human Understanding); 1690). Это был настоящий и решительный разрыв со схоластической традицией (Аристотелем), что, однако, не означало аналогичного разрыва в политической и экономической теории: эти вещи важно различать.
Во-вторых, как сторонник терпимости, свободы печати и развития образования Локк способствовал созданию концепции политического либерализма, что следует упомянуть ввиду связи последнего с экономическим либерализмом.
В-третьих, как политолог (см. в особенности «Два трактата о государственном правлении» (Two Treatises of Government), опубликованные в 1690 г.) Локк также занимает одно из первых мест среди философов естественного права, хотя он добавил мало нового к сказанному Гроцием и Пуфендорфом. В-четвертых, как экономист Локк также внес важный вклад, который будет рассмотрен позднее (см. ниже, главу 6), поскольку он не связан ни с его философией, ни с его политической теорией.
Наконец, мы должны отметить и его богословские интересы (см. в особенности работу «Разумность христианства» (Reasonableness of Christianity); 1695).
Самуэль фон Пуфендорф (16394) — ученый-правовед, профессор университетов в Гейдельберге, Лунде (Швеция) и Берлине — был не более чем одним из последователей Греция, но ему принадлежит трактат, получивший известность во многих странах: «О естественном праве и праве народов, в восьми книгах» (De jure naturae et gentium, libri octo; 1-е изд. — 1672). В этой книге, гораздо более важной, чем ранний труд Пуфендорфа «Элементы всеобщей юриспруденции» (Elementa jurisprudentiae universalis; 1660), вся структура общественных наук, разработанных философами естественного права, изложена гораздо лучше, чем в работах великих ученых, о которых шла речь выше. Это произведение следует изучить, чтобы получить более полное впечатление об общественных науках этого типа.
Кроме того, Пуфендорф углублялся в экономические исследования в значительно большей мере, чем Гроций (книга V, гл. 1-8), хотя, на мой взгляд, и ему не многое удалось добавить к запасу знаний и аналитическому аппарату поздних схоластов. Однако он изложил этот материал в систематизированном виде. Им также написан богословский трактат De habitu christianae religionis ad vitam civilem.
Можно было бы упомянуть и некоторые другие имена, скорее всего неизвестные читателю. Но великие имена Лейбница и его верного последователя Христиана Вольфа опущены здесь умышленно: конечно, они были эрудитами и проявляли большой интерес также и к экономическим событиям и экономической политике своего времени, но не внесли никакого вклада в концепцию естественного права. Может быть, следует упомянуть также Томазия (16528), в произведениях которого находим интерес ный аспект концепции естественного права, использованной перечисленной группой ученых.
Подобно схоластам, философы естественного права стремились создать всеобъемлющую общественную науку — всеобъемлющую теорию общества во всех его аспектах и видах деятельности, в которой экономическая наука не была ни особо важным, ни самостоятельным элементом. Общественная наука этих философов первоначально приняла вид правовой теории, напоминавшей схоластические трактаты «О справедливости и праве»: Гроций и Пуфендорф были прежде всего юристами и их трактаты — это трактаты в первую очередь о праве. Они формировали универсальные правовые и политические принципы, которые считали естественными, т. е. проистекающими из общих свойств человеческой природы, в отличие от позитивного права, порожденного конкретными условиями данной страны. Все остальное, сказанное в предыдущем параграфе о методологическом характере и различных значениях естественного права у поздних схоластов, в частности об отношении между его нормативным и аналитическим аспектами, можно было бы повторить и применительно к естественному праву философов-мирян. Было бы некорректным приписывать последним саму концепцию естественного права или ее употребление в чисто аналитических целях либо трактовать их как новаторов, поднявшихся на борьбу со схоластическими способами мышления. Однако они действительно внесли ряд новшеств, более или менее удачных.
Ранняя христианская мысль
Мы не покидаем греко-романский мир, хотя сейчас на минуту обратимся к христианской мысли первых шести столетий нашей эры. После всего, что было сказано о характере наших целей, очевидно, не имеет смысла искать «экономическую науку» в самих священных текстах. Взгляды по экономическим вопросам, которые мы можем там обнаружить, — например, что верующим следует продать то, что они имеют, и раздать вырученное бедным или что они должны давать ссуду, не ожидая ничего взамен (возможно, даже возврата денег), — являются идеалистическими императивами, образующими часть общей жизненной схемы и выражающими эту общую схему и ничего более, а менее всего — положения науки.
Но мы не можем извлечь ничего полезного для себя и из трудов тех великих людей, которые в течение столетий закладывали основы христианской традиции. А это уже нуждается в объяснении. Мы могли бы ожидать, что в той мере, в какой христианство ставило перед собой задачу общественной реформы, это движение должно было бы стимулировать анализ точно так же, как, например, стимулировало его социалистическое движение в наше время. Но ничего похожего нет ни у Климента Александрийского (приблизительно 150-215 гг.), ни у Тертуллиана (155-222 гг.), ни у Киприана (200-258 гг.), если упомянуть лишь некоторых из тех, кто действительно обращался к моральной стороне окружавших их экономических явлений. Они осуждали распутную роскошь и чрезмерное богатство, они предписывали раздачу милостыни и ограничения в потреблении мирских благ, но при этом не уделяли внимания анализу.
Более того, было бы совершеннейшим абсурдом видеть воплощение меркантилистских теорий в совете Тертуллиана довольствоваться простыми продуктами собственного сельского хозяйства и ремесел, вместо того чтобы жаждать ввозимых из-за границы предметов роскоши, или усматривать теорию ценности в его замечании о том, что изобилие и редкость как-то связаны с ценой. То же самое относится к христианским проповедникам последующего периода. Они не уступали никому по уровню культуры и развивали методы рассуждений, отчасти пришедших из греческой философии и римского права, о предметах, которые они считали достойными. Но ни Лактанций (260-340 гг.), ни Амвросий (340-397 гг.), который мог бы несколько развить свое утверждение о том, что богатые рассматривают как свою законную собственность общественные блага, ими самими приобретенные, ни Иоанн Златоуст (347-407 гг.), ни св. Августин (354-430 гг.), искусный автор Civitas Dei и «Исповеди», сами obiter dicta {оговорки (лат.)} которого обнаруживают аналитический склад ума, никогда не углублялись в экономические вопросы, хотя и занимались политическими проблемами христианского государства.
Объяснение этого, по-видимому, заключается в следующем. Каков бы ни был наш социологический диагноз мирских аспектов раннего христианства, совершенно ясно, что христианская церковь никогда не ставила пред собой цель осуществить какую-либо иную общественную реформу, кроме реформы морали поведения отдельного человека. Ни в какое время, даже до своей победы, которую можно приблизительно датировать Миланским эдиктом Константина (313 г.), христианская церковь не предпринимала фронтального наступления на существующую общественную систему или на какой-либо из ее важнейших институтов. Она никогда не обещала экономический рай, во всяком случае в земной жизни. Именно поэтому вопросы «как?» и «почему?» применительно к экономическим механизмам не вызывали интереса ни у ее лидеров, ни у ее писателей.
Ratio recta и la raison
Заметьте, что социологический или экономический рационализм вовсе не обязательно ведет к «консервативным» взглядам. Как и метафизический рационализм, это обоюдоострое оружие. В самом деле, из нашей веры в существование экономического порядка мы можем заключить, что все к лучшему в нашем лучшем из миров (точка зрения, которую Вольтер высмеял в образе доктора Панглосса в «Кандиде»). Но вовсе нет необходимости предполагать, что рациональный порядок существует в окружающем нас мире. Достаточно предположить, что он существует только в области разума, и сам разум побуждает нас утвердить этот порядок в отклоняющейся от него реальности. В этом значении понятие социологического или экономического рационализма применимо ко всем реформаторам, предлагавшим «применить разум к социальным явлениям»: к деятелям эпохи Просвещения, исповедовавшим культ разума (la raison) именно в этом смысле; к последователям Бентама и к большинству либералов, радикалов и социалистов наших дней. Все они происходят от схоластов. Политическая социология схоластов сама по себе доказывает, что они придерживались не первого {«панглоссовского»}, а второго взгляда на общественное устройство и естественное право.
Разные результаты, полученные с помощью «света разума», полностью объясняются различием исходных позиций и обстоятельств и, с нашей точки зрения, несущественны. Всю социологическую и политическую мысль (кроме антиинтеллектуалистской) пронизывет один и тот же методологический принцип. Греки первыми сформулировали его отчетливо. Но в германском мире первыми были схоласты. Разум (la raison) в XVIII в. сражался против чего угодно, но только не против способа мышления. С точки зрения теории познания налицо преемственность и ratio recta {правильный разум (лат.)} или, что то же самое, naturalis ratio {естественный разум {лат.}} — несомненный прародитель la raison {разум (фр.}}.
Это не должно никого удивлять или шокировать. Меч, выкованный ангелами, может легко попасть в руки чертей, а меч, выкованный чертями, могут отнять у них ангелы. Правда, в последнем случае черти имеют право отдать должное соперникам, подобно тому как каждый цивилизованный социалист признает достижения капитализма.
С IX в. до конца XII в.
Самый ранний из наших периодов простирается от IX в., в ходе которого схоластическая мысль впервые набрала силу, до конца XII в. Помимо чисто теологических вопросов внимание мыслителей того времени привлекали в основном проблемы теории или философии познания. Насколько я могу понять, рассуждения, которые могли бы быть отнесены к сфере экономического анализа, не встречаются ни в одном из сочинений таких лидеров схоластики, как Эриугена, Абеляр, св. Ансельм или Иоанн Солсберийский (я упоминаю лишь немногих). Таким образом, наша программа не позволяет рассмотреть их достижения, хотя это в значительной мере ограничивает наши представления об общем течении схоластической мысли. Тем не менее необходимо упомянуть о двух вещах.
Мы будем называть их
1) платоническим направлением и
2) индивидуалистическим направлением.
I. В длительной и трудоемкой задаче интеллектуального восстановления, которую пришлось решать после того, как в течение многих веков Европу опустошали племена варваров, первостепенное значение, естественно, приобрели остатки античных знаний. Большинство из этих остатков, однако, были недоступны до XII в., а значительная часть доступного была непонятна ученым того времени или сохранилась в очень плохом переводе. Из этого небольшого запаса доминирующим было влияние платоников и неоплатоников как непосредственное, так и косвенное — через философию св. Августина. Но влияние Платона неизбежно ставит на передний план проблему платонических идей, проблему природы общих понятий (universalia). Соответственно первая и наиболее знаменитая схоластическая дискуссия по чистой философии была посвящена этой проблеме и до конца XV в. вспыхивала вновь и вновь. Мы не должны удивляться или рассматривать это как несомненное доказательство бесплодности схоластической мысли. Должно быть понятно, что данная проблема является специфической формой постановки общей проблемы чистой философии. Утверждение, что схоласты никогда не прекращали ее обсуждать, просто означает, что, интересуясь многими другими вещами, они не утрачивали интерес к чистой философии. В целом можно утверждать, что «реалистическая» точка зрения — точка зрения, согласно которой только идеи или понятия как таковые реально существуют и которая, таким образом, в точности противоположна тому, что мы бы назвали реалистической точкой зрения, — более или менее преобладала до XIV в., когда ход сражения повернулся в пользу противоположной, «номиналистической», точки зрения. Но компромисс Абеляра (107142), похоже, пользовался огромной, хотя и неодинаковой в различные периоды популярностью: идеи или универсалии существуют независимо от каких-либо индивидов, соотносящихся с ними, в мышлении Бога (в этом смысле universalia существуют ante res {до вещей (лат.)}); но они воплощены в индивидуальных вещах (поэтому universalia существуют in rebus {в вещах (лат.)}); человеческое мышление получает о них представление только путем наблюдения и абстракции (в этом смысле они post res {после вещей (лат.)}).
Эта дискуссия являлась чисто эпистемологической по своей природе и поэтому не оказывала никакого влияния на практику как экономического, так и любого другого анализа. Но о ней необходимо было упомянуть, потому что в наши времена реализм и номинализм схоластов связывают с двумя другими понятиями — универсализмом и индивидуализмом, которые, как считают некоторые авторы, имеют отношение к аналитической практике. Эти авторы зашли так далеко, что представляют универсализм и индивидуализм двумя фундаментально противоположными точками зрения на общественные процессы, борьба между которыми ведется на протяжении всей истории социологического и экономического анализа и является наиболее существенным обстоятельством, обусловливающим все прочие столкновения мнений на протяжении многих веков. Какие бы аргументы ни приводились для доказательства этой доктрины с точки зрения экономической мысли или, возможно, также с точки зрения философской интерпретации аналитических методов, в ней нет ничего такого, что затрагивало бы сами эти методы: это доказывает оставшаяся часть книги.
Здесь же мы хотим показать, что универсализм и индивидуализм не имеют никакого отношения к реализму и номинализму схоластов. Универсализм как противоположность индивидуализма означает, что «социальные коллективы», такие как общество, нация, церковь и т. п., с концептуальной точки зрения первичны по отношению к своим индивидуальным членам; что они в действительности являются теми самыми объектами, с которыми должны иметь дело общественные науки; что индивидуальные члены являются всего лишь продуктами «социальных коллективов»; поэтому анализ должен отталкиваться от коллективов, а не от поведения индивидов.
Но схоластический реализм противопоставлял универсалии индивидам совершенно в ином смысле. Если бы я стоял на позициях схоластического реализма, то мое идеальное представление, например об обществе, являлось бы логически первичным по отношению к любому отдельному обществу, которое я эмпирически наблюдаю, но не по отношению к отдельным людям; идеальное представление об этих людях будет другой универсалией в схоластическом смысле, логически предшествующей эмпирически наблюдаемым индивидам. Очевидно, это никак не связано ни с отношениями между двумя схоластическими универсалиями, ни с отношениями между любым эмпирически наблюдаемым обществом (универсалией в смысле универсалистской доктрины) и эмпирически наблюдаемыми индивидами, из которых оно состоит. В частности, в данном случае я могу быть сколь угодно радикальным сторонником индивидуализма в политическом или любом ином смысле. Как видно, противоположный взгляд основан на ошибке, возникающей благодаря двойному значению слов «универсальный» и «индивидуальный».
II. Обозревая историю цивилизаций, мы иногда говорим об их объективных и субъективных разновидностях. Говоря об объективной цивилизации, мы имеем в виду цивилизацию в таком обществе, где каждый индивид занимает отведенное ему место и независимо от его вкусов подчиняется надындивидуальным правилам; в обществе, которое считает обязательными для всех определенные этические и религиозные принципы; в обществе, в котором искусство стандартизировано, а вся творческая деятельность одновременно и выражает надындивидуальные идеалы, и служит им.
Под субъективной цивилизацией мы понимаем цивилизацию, которая обнаруживает противоположные характеристики; общество, которое служит индивиду, а не наоборот; иными словами, общество, которое опирается на индивидуальные вкусы, воплощает их и позволяет каждому строить свою собственную систему культурных ценностей. Нам нет необходимости заниматься общим вопросом об аналитическом статусе подобных схем. Но часто встречается огульное утверждение, что в означенном смысле средневековая цивилизация была объективной, а современная цивилизация является (или до недавнего времени являлась) субъективной, или индивидуалистической, и это затрагивает или, предположим, может затрагивать «дух» экономического анализа.
Несомненно, некоторые характерные черты объясняются этой схемой — стандартным примером является сравнение религиозной жизни в эпоху «одного Бога, одной церкви» и в эпоху сотен вероисповеданий. Но так же не может быть никаких сомнений в том, что в целом эти абстрактные картины совершенно не соответствуют действительности. Можно ли представить себе более яростного индивидуалиста, чем рыцарь? Разве не все трудности, с которыми сталкивалась средневековая цивилизация в вопросах военного и политического управления (и которые по большей части объясняют ее неудачи), возникали именно из-за этого обстоятельства? А разве член современного профсоюза или сегодняшний фермер на самом деле является гораздо большим индивидуалистом, чем член средневековой ремесленной гильдии или средневековый крестьянин?
Поэтому читателя не должно удивлять утверждение, что индивидуалистическое направление в средневековой мысли было гораздо более сильным, чем обычно считают. Это верно и в том смысле, что имелось значительно больше индивидуальных различий в точках зрения, и в том смысле, что индивидуальные явления и (в рассуждениях об обществе) индивидуальный человек рассматривались гораздо более тщательно, чем мы привыкли думать. В частности, схоластическая социология и экономическая наука строго индивидуалистичны. Это означает, что, пытаясь описать или объяснить экономические явления, схоласты непременно отталкивались от индивидуальных вкусов и поведения. То, что они применяли к этим фактам надындивидуальные критерии справедливости, не имеет отношения к логической природе их анализа; но даже эти критерии могут быть выведены из такой схемы морали, в которой сам индивид является конечной целью и центральной идеей которой является спасение индивидуальной души.
С XIV по XVII в.
Последний из трех периодов, на которые мы решили подразделить историю схоластики, простирается от начала XIV в, до первых десятилетий XVII в. Он включает практически всю историю экономической науки схоластов. Но так как мы уже полностью объяснили обстановку создания схоластических трудов и их природу, мы можем позволить себе быть краткими. В частности, не требуется дальнейшего объяснения причин, в силу которых экономическая наука схоластов с легкостью стала рассматривать все явления нарождающегося капитализма, вследствие чего она послужила хорошим основанием для аналитических трудов последователей, не исключая и А. Смита.
Чтобы быть максимально кратким, я упомяну только небольшое число достаточно характерных имен, а затем попытаюсь дать систематический обзор состояния схоластической экономической науки в 1600 г., каким я его себе представляю. Для иных целей, конечно, должны быть упомянуты иные имена; мы искусственным образом сужаем очень широкое и глубокое течение.
В качестве представителей XIV в. мы выбираем Буридана и Орезма. Трактат о деньгах последнего обычно считается первым трактатом, полностью посвященным экономической проблеме. Но по своей природе он в основном юридический и политический и, по сути дела, содержит мало чисто экономического материала, в частности ничего отсутствовавшего в учениях других схоластов того времени. Его основная цель заключалась в борьбе с распространенной практикой уменьшения содержания золота в монетах — этот вопрос рассматривался позднее в обширной литературе, которую сейчас мы лишь коротко упомянем. Нашими представителями в XV в. будут св. Антонин Флорентийский, по-видимому первый человек, которому можно приписать всестороннее представление об экономическом процессе во всех его основных аспектах, и Биль. В XVI в. мы выбрали Меркадо и в качестве представителей литературы о «Справедливости и праве» (De justitia et jure), которая в XVI в. превратилась в основное вместилище экономического материала схоластов, трех великих иезуитов, труды которых были недавно проанализированы профессором Демпси, — Лессия, Молину и де Луго.
О социологии поздних схоластов следует сказать только, что они разрабатывали с большими деталями и с более полным представлением о логических следствиях те идеи, которые кристаллизовались в трудах их предшественников в XIII в. В частности, их политическая социология унаследовала те же принципы подхода к феноменам государства и правительства и тот же «радикальный» дух. Их экономическая социология, особенно их теория собственности, продолжала рассматривать гражданские институты как утилитарные механизмы, которые должны быть объяснены или «обоснованы» общественной целесообразностью, выражаемой в категории «общественное благо». И эта общественная целесообразность могла в зависимости от исторических обстоятельств иногда говорить в пользу, а иногда против частной собственности. Они, несомненно, верили в то, что в цивилизованных обществах, т. е. в обществах, которые уже прошли через раннее или естественное состояние, в котором все имущество являлось общим для всех (omnia omnibus sunt communia), целесообразна частная собственность (divisio rerum); но не существовало ни теоретического, ни морального принципа, который не позволял бы им прийти к противоположному выводу там, где к этому подталкивают новые факты. В следующем разделе мы остановимся на некоторых методологических аспектах этого вопроса. Но необходимо коротко упомянуть другое обстоятельство.
Проблемы национальных государств и их «силовой» политики не являлись предметом первостепенного интереса схоластов. Именно это оказывается одним из важнейших связующих звеньев между ними и «либералами» XVIII и даже XIX в. Но некоторые явления, которые сопровождали возникновение этих государств, тем не менее привлекали их критическое внимание, и среди них — бюджетная политика. Я упоминаю об этом здесь, а не в связи с их экономической наукой, потому что они едва ли вдавались в собственно экономические проблемы государственных финансов, такие как налоговое бремя, экономические последствия государственных расходов и т. п. Даже когда они обсуждали (и, следуя примеру св. Фомы, в основном осуждали) государственные займы или вопрос об относительных преимуществах налогов на богатство и налогов на потребление (среди прочих этот вопрос затрагивали Молина, Лессий и де Луго), они не создавали ничего такого, что можно было бы считать экономическим анализом.
Их в основном интересовала «справедливость» налогообложения в самом широком смысле этого слова — такие вопросы, как правомерно ли вообще обложение налогом, когда оно правомерно, кем оно должно осуществляться и на кого распространяться, для каких целей и в каком размере. За их нормативными предположениями стоял некий социологический анализ природы налогообложения и отношений между государством и гражданами. И эти нормы, и этот анализ наряду со всей остальной их политической и экономической социологией вошли в труды их мирских последователей, хотя в дальнейшем наука о государственных финансах развивалась преимущественно на основе других источников.
Но если экономическая социология схоластов этого периода являлась по существу не более чем учением XIII в., разработанным более полно, то «чистая» экономическая теория, которую они также передали своим светским последователям, практически целиком была их собственным детищем. Именно внутри их систем моральной теологии и права экономическая наука достигла вполне определенного, если не самостоятельного, существования; и именно они ближе, чем любая другая группа, подошли к тому, чтобы стать «основателями» экономической науки. Но дело не только в этом: со временем выяснится, что те основания, которые они заложили для создания совокупности удобных и взаимосвязанных аналитических инструментов и утверждений, были более здоровыми, чем множество последующих трудов, в том смысле, что значительная часть экономической науки конца XIX в. могла бы развиваться от этих оснований быстрее и с меньшими трудностями, чем это ей стоило в действительности, и, таким образом, часть последующих трудов оказалась по своей природе окольным путем, отнимающим силы и время.
В том, что может быть названо прикладной экономической наукой схоластов, ключевым понятием являлось все то же «общественное благо», которое занимало главное место в их экономической социологии. В чисто утилитарном духе предполагалась связь этого общественного блага с удовлетворением экономических потребностей индивидов, как они воспринимаются разумом наблюдателя или ratio recta (см. след. параграф). Оставляя в стороне технику анализа, можно утверждать, что оно являлось в точности тем же, чем является понятие благосостояния в современной экономической теории благосостояния, например в теории профессора Пигу. Наиболее важным связующим звеном между последней и экономической теорией благосостояния схоластов является экономическая теория благосостояния итальянских экономистов XVIII в. (см. главу 3). В том, что касается оценки экономической политики и деловой практики, представление схоластов о «несправедливом» было связано (хотя никогда не отождествлялось) с их представлением о том, что противоречит общественному благосостоянию в этом смысле. Вот один пример; Молина заявлял, что монополия в общем случае (regulariter) является несправедливой и наносит ущерб общественному благосостоянию (Tract. II, disp. 345); хотя он не отождествлял эти два понятия, их соседство знаменательно.
Экономическая теория благосостояния схоластов была связана с их «чистой» экономической теорией и через центральное понятие последней — ценность, которая также основывалась на «потребностях и их удовлетворении». Конечно, в этой отправной точке не было ничего нового. Но проведенное Аристотелем различие между потребительной и меновой ценностью было углублено и развито во фрагментарную, но оригинальную субъективную, или полезностную, теорию меновой ценности, или цены, аналогов которой нельзя найти ни у Аристотеля, ни у св. Фомы, хотя у обоих содержатся определенные намеки.
Во-первых, критикуя Дунса Скота и его последователей, поздние схоласты, в особенности Молина, четко установили, что, хотя издержки являются фактором, участвующим в определении меновой ценности (или цены), они не являются ее логическим источником, или «причиной».
Во-вторых, с безошибочной ясностью они наметили контуры теории полезности, которую считали источником, или «причиной», ценности. Например, Молина и де Луго не менее аккуратно, чем К. Менгер, отмечали, что полезность не является свойством благ как таковых и не совпадает с каким-либо из внутренне присущих им качеств; она служит отражением того, каким образом наблюдаемый индивид собирается употребить эти блага и насколько важными он считает эти способы употребления. Но за столетие до них св. Антонин Флорентийский, очевидно стремясь разоблачить понятие нежелательных «объективных» значений, использовал не классический, но великолепный термин complacibilitas — точный эквивалент термина профессора И.Фишера «желаемость», который также применяется для выражения того обстоятельства, что некоторую вещь действительно желают иметь, и ничего больше.
В-третьих, поздние схоласты хотя и не разрешили парадокс ценности в явном виде (вода, хотя и полезна, обычно не обладает меновой ценностью), но облегчили затруднение тем, что с самого начала поставили свое понятие полезности в зависимость от изобилия или редкости; их полезность не была полезностью благ, рассматриваемых абстрактно, но полезностью определенных количеств благ, которые доступны или могут быть произведены в конкретном положении индивида.
Наконец, в-четвертых, они перечислили все факторы, определяющие цену, хотя им и не удалось объединить их в полнокровную теорию спроса и предложения. Но элементы, необходимые для создания такой теории, были налицо, и единственное, что к ним надо было добавить, — это технический аппарат функций и предельных величин, который был развит в XIX в.
Существуют еще два достойных упоминания аспекта этой теории меновой ценности. С одной стороны, поздние схоласты отождествляли свою справедливую цену не с нормальной конкурентной ценой, как, судя по всему, это делали Аристотель и Дунс Скот, а с любой конкурентной ценой (communis estimatio fori или pretium currens). Где бы ни существовала такая цена, и платить, и получать в соответствии с ней было «справедливо» независимо от последствий для участников сделки. Если купцы, уплачивая и получая рыночную цену, обеспечивали себе прибыль, это было правильно, а если они терпели убытки, это рассматривалось как неудача или как наказание за некомпетентность, если только прибыль или убытки являлись результатом свободного функционирования рыночного механизма, а не возникали, например, из-за фиксации цен государственной властью или монополистическими предприятиями.
Неодобрение Молиной фиксации цен, хотя и сопровождаемое оговорками, и его одобрение высоких конкурентных цен в периоды скудости, несомненно, являются этическими суждениями. Но они обнаруживают понимание органических функций торговой прибыли и колебаний цен, которые ее обусловливают; данное обстоятельство свидетельствует о значительном продвижении в анализе. Это необходимо иметь в виду, ибо, как правило, нам непривычно видеть у схоластов истоки тех теорий, которые ассоциируются с laisser-faire — либерализмом XIX в.
С другой стороны, поздние схоласты анализировали саму экономическую деятельность, — industria св. Антонина Флорентийского, — в особенности торговую и спекулятивную, с позиций, которые были диаметрально противоположны позициям Аристотеля. «Экономический человек» позднейших времен возник из понятия «расчетливый экономический разум» (prudent economic reason) — томистского выражения, которое приобрело совершенно не томистский смысл в интерпретации де Луго, который под расчетливостью понимал намерение извлекать денежную выгоду всеми законными путями. Это не означало морального оправдания погони за прибылью. Можно считать, что в этом отношении чувства де Луго или какого-либо другого схоласта не отличались от чувств Аристотеля; св. Антонин, например, выражался очень определенно по этому поводу. Но это свидетельствовало о совершенствовании экономического анализа явлений делового мира, что, конечно, отчасти было обусловлено наблюдением феномена восходящего капитализма. Необходимо особо отметить реалистический характер трудов поздних схоластов. Они не просто рассуждали. Они занимались собиранием фактов в той мере, в какой это было возможно в эпоху отсутствия статистических служб. Их обобщения неизменно основывались на обсуждении фактического материала и обильно иллюстрировались практическими примерами. Лессий описывал функционирование биржи (bursa) в Антверпене. Молина покидал свой кабинет, чтобы расспросить деловых людей об их методах работы. Некоторые из его исследований экономического положения страны того времени, такие как изучение торговли шерстью в Испании, достигали размеров небольшой монографии.
Что касается денег, достаточно отметить следующие четыре момента. Во-первых, продолжая линию рассуждений Аристотеля, схоласты выдвигали строго металлистическую теорию денег, которая в своих основах не отличалась от теории А. Смита; мы обнаруживаем то же самое генетическое или псевдоисторическое дедуцирование, отталкивающееся от необходимости избежать неудобств прямого бартера, то же представление о деньгах как о наиболее продаваемом товаре и т. д. Во-вторых, они были металлистами не только в теории, но и на практике, с различной степенью суровости не одобряя порчу монеты и любой доход, который извлекали из этого короли. Как отмечалось выше, Орезм, выдающийся авторитет в этом вопросе, только сформулировал общее мнение схоластов, которое в данном случае разделялось, по-видимому, большинством. Современный исследователь денежной теории, у которого могут вызвать симпатию эти князья и который может захотеть считать их достойными предшественниками современных правительств, должен отметить, что схоласты лишь немного продвинулись в анализе экономических последствий девальвации. Они видели ее воздействие на цены и чувствовали, что владельцы денег и кредиторы ощущали себя обманутыми, но это было практически все. Даже в этих вопросах их анализ не выходил за пределы очевидного, и представление о том, что девальвация и другие методы увеличения количества обращающихся денежных единиц могут стимулировать торговлю и занятость, было им совершенно чуждо; впервые это пришло в голову тем деловым людям, которые писали о денежной политике в XVII в. (см. главу 6). Так как эта идея совершенно не дошла до английских классиков XIX в., мы имеем здесь еще один любопытный пример близости, которая существует между доктринами Дж. Ст. Милля и отца Молины. В-третьих, для дальнейшего необходимо отметить, что некоторые схоласты, среди которых наиболее значителен Меркадо, начертили более или менее ясные контуры того, что впоследствии получило название количественной теории денег, во всяком случае в том смысле, в каком ее придерживался Боден. И в-четвертых, они занимались некоторыми проблемами чеканки монет, валютного обмена, международных потоков золота и серебра, биметаллизма и кредита, причем их работы заслуживают большего внимания и по некоторым пунктам допускают благоприятное для них сравнение с гораздо более поздними результатами.
Вопреки точке зрения, имеющей некоторых сторонников, схоласты не разработали никакой теории физической стороны процесса производства («действительного капитала»), хотя в конце концов они наметили (со времен св. Антонина) теорию о роли денежного капитала в производстве и торговле. Не было у них и общей теории распределения, т. е. они не смогли приложить свои начальные разработки аппарата спроса и предложения к процессу формирования доходов в целом. Более того, земельная рента и заработная плата еще не превратились для них в аналитические проблемы. В случае с рентой это, по-видимому, объяснялось тем, что если фермеры сами обрабатывают свою землю, то рентный элемент не так явно обнаруживает свои отличительные черты, и тем, что во времена схоластов рентные платежи землевладельцам были так перемешаны с платежами иной природы, что экономическая рента, по традиции фиксированная, не в достаточной мере обнаруживала себя даже в этом случае. Что касается заработной платы, то схоласты тоже не задавались теоретическими вопросами; по-видимому, они считали, что никому не надо объяснять, за что платится заработная плата. Они предлагали моральные суждения и рекомендации в области политики. Однако даже рекомендации св. Антонина, заслуживающие внимания из-за широких общественных симпатий автора, не покоились ни на каком аналитическом фундаменте, который нас интересует. То же самое относится к обширной литературе об облегчении участи бедных, безработице, нищенстве и т. п., которая появилась в XVI в. и обильный вклад в которую внесли схоласты. Гораздо более важным был вклад схоластов в теорию тех двух типов доходов, которые, как они считали, и создают аналитические проблемы, — в теорию предпринимательской прибыли и процента. Им, бесспорно, принадлежит теория, связывающая прибыль с риском и усилиями предпринимателей. В частности, можно отметить, что де Луго, следуя предложению св. Фомы, описывал предпринимательскую прибыль как «разновидность заработной платы» за общественные услуги. Столь же несомненно, что с них началась теория процента.
До сих пор в нашем обзоре экономической науки схоластов не уделялось особого внимания ее методологии, которая будет обсуждаться в следующем разделе, а также логическим процедурам, необходимым для того, чтобы выделить аналитический элемент в рассуждениях схоластов из тех нормативных соображений, в которых он содержится. Для того чтобы продемонстрировать эти процедуры и показать, каким именно образом они догадались задать вопрос, который никто до них не задавал, а именно вопрос о том, почему вообще выплачивается процент, мы будем осуществлять это выделение максимально четко.
Мотивом схоластического анализа являлось, очевидно, не чисто научное любопытство, а желание понять то, о чем следовало вынести суждения с точки зрения морали. Когда современный экономист говорит о «ценностных суждениях», он имеет в виду оценку институтов с позиций морали или культуры. Как мы видели, схоласты также высказывали ценностные суждения этого типа. Однако с точки зрения стоявших перед ними практических задач, их в первую очередь интересовали не положительные и отрицательные стороны институтов, а положительные и отрицательные стороны человеческого поведения внутри рамок данных институтов и в данных условиях. Они в первую очередь направляли индивидуальную совесть или, скорее, учили тех, кто ее направлял. Они писали для многих целей, но в основном для наставления исповедников. Поэтому в первую очередь они должны были разъяснить моральные правила, которые были в принципе непреложны. Кроме того, они должны были обучить тому, как применять эти правила к отдельным случаям, возникающим в почти бесконечном разнообразии обстоятельств. Но этого было недостаточно. Для того чтобы достичь хоть какого-то единообразия в практике множества исповедников, они должны были выработать конкретные решения для наиболее важных типов случаев, встречающихся на практике. Более того, когда принимается решение о том, является ли данное действие данного индивида грехом, и если да, то насколько серьезным грехом, одно из наиболее полезных действий заключается в том, чтобы выяснить, является ли это действие общепринятым в среде, окружающей данного индивида. Обе эти причины вынуждали схоластов изучать типичные формы экономического поведения и реальную практику, преобладающую в той среде, которую они изучали; эта задача зачастую была настолько простой, что не требовала специальных усилий, но оказалась чрезвычайно трудной, когда пришлось столкнуться с таким сложным явлением, как процент.
Таким образом, нормативный мотив, который так часто оказывается врагом спокойной аналитической работы, в данном случае и поставил задачу, и снабдил схоластического аналитика методом. Будучи поставленной, задача была строго научной и логически независимой от моральной теологии, чьим целям она должна была служить. И метод тоже был строго научным, в частности глубоко реалистичным, так как не включал ничего, кроме наблюдения за фактами и их интерпретации: это был метод выведения общих принципов из отдельных случаев, в чем-то похожий на метод английской юриспруденции. Только после завершения аналитической работы в каждом случае моральная теология включала полученный результат в одно из своих правил.
Однако неудивительно, что для враждебно настроенных критиков схоластические исследования в области процента представляются не только «казуистикой» в уничижительном смысле этого слова, но и серией попыток прикрыть отступление католической церкви от позиции, которую невозможно защитить при помощи логических трюков и уверток и оправдать ex post каждый fait accompli (свершившийся факт). Читатель может сам судить об этом.
Стоит, однако, указать на еще одно обстоятельство, которое, как кажется, поддерживает нашу точку зрения. С одной стороны, какими бы непреложными ни были моральные правила, они дают различные результаты, если их применять в различных обстоятельствах; и эволюция капитализма действительно создала обстоятельства, в которых быстро уменьшалась важность случаев, подпадавших под запрещение ростовщичества.
С другой стороны, такая эволюция будет неизбежно сопровождаться увертками заинтересованных сторон, которые будут использовать все возможности, предоставляемые все более усложняющейся системой правил и исключений; наверное, наиболее знаменитой из этих уверток было неправильное использование элемента тога, который вскоре будет упомянут в тексте, но существовало и множество других. Этот параллелизм не может не произвести впечатление на неглубокого наблюдателя, особенно если он не слишком хорошо знаком со схоластической литературой или с экономической теорией. Более того, мы говорим о схоластическом учении в его наивысшей точке. Конечно, нельзя отрицать, что обычные клерикальные практики, как и любая другая бюрократия, совершили множество ошибок и способствовали уверткам как путем неразумно ограничительной интерпретации правил, которые им поручалось применять, так и путем попустительства уверткам.
Таким образом, занятие ростовщичеством было греховным. Но что такое ростовщичество? С одной стороны, оно совершенно не обязательно предполагает эксплуатацию нуждающихся: этот элемент является важным в моральном отношении в других вопросах, но он не был конституирующим в схоластическом понятии ростовщичества. С другой стороны, отнюдь не в каждом случае, когда оговоренное возмещение превосходит объем ссуды, имеет место ростовщичество: простого толкования учения св. Фомы достаточно, чтобы оправдать компенсацию за риск и хлопоты кредитора (это особенно очевидно при покупке ценных бумаг ниже паритета) или компенсацию в тех случаях, когда кредитор лишается денег против своей воли (например, в случаях принудительных ссуд или если должник не возвращает деньги в оговоренное время — more debitoris). В томистском учении даже содержалось основание для утверждения Молины о том, что так как лицо, дающее взаймы любой товар, в любом случае должно получить его полную стоимость на момент выдачи займа, то может потребоваться больше единиц товара для возмещения, чем было выдано (esto plus in quantitate sit accipiendum); однако, насколько мне известно, это утверждение не было применено к денежным ссудам. Из всех этих случаев был выведен принцип, что плату следует считать нормальной или непредосудительной, если кредитор терпит какие-либо убытки (damnum emergens).
Некоторые схоласты утверждали, что, отдавая временно свои деньги, кредитор всегда и неизбежно терпит такие убытки. Но большинство из них отказывалось принять такую точку зрения. Большинство не признавало также, что тот доход, которого лишается кредитор, давая ссуду (lucrum cessans), сам по себе является основанием для взимания платы. Они, однако, признавали, что, как бы мы сейчас сказали, неполученный доход (gain foregone) превращается в действительную потерю, если возможность получения такого дохода является частью нормальной среды, окружающей данного человека. Это имело двоякое значение. Во-первых, если купцы держат деньги для деловых целей и оценивают эти деньги в соответствии с ожидаемыми доходами, то взимание процента непосредственно по ссудам и в случае отсрочки платежа по товарам считалось оправданным. Во-вторых, если возможность получения дохода, обусловленного владением деньгами, распространена достаточно широко, или, иными словами, если существует денежный рынок, любой человек, даже не подвизающийся на деловом поприще, может получать процент, определяемый рыночным механизмом. С этим положением надо было обращаться осторожно, так как оно, видимо, открывало путь для всевозможных уверток. Но оно представляло собой не более чем частный случай принципа, гласящего, что всякий человек по справедливости может уплачивать и запрашивать текущую цену всего чего угодно, и оно не было изобретено ad hoc; если оно не было заметно в XIII в. и было очень заметно в XVI в., то это просто объясняется тем обстоятельством, что в одном веке денежные рынки встречались редко, а в другом — получили широкое распространение.
Обратите внимание, что, как только альтернативные возможности получения дохода становятся доступными всем, аргумент, основывающийся на неполученном доходе, начинает совпадать с аргументом, основывающимся на «лишении»: в этом случае неполученный доход в точности совпадает с «лишением». Обратите также внимание, что во всех упомянутых случаях оправдание основывается на обстоятельствах, которые, сколь бы часто и повсеместно они ни встречались в данной среде, с логической точки зрения являются побочными по отношению к чистой кредитной сделке (mutuum), никогда не служившей оправданием процента. Наконец, обратите внимание и на то, что оправдание никогда или практически никогда не основывалось на тех выгодах, которые может извлечь из ссуды заемщик; оно основывалось исключительно на тех неудобствах, которые доставляло отчуждение денег в ссуду кредитору.
Теперь, отбросив нормативную оболочку схоластического анализа процента и моральные доктрины, служившие побудительной причиной исследований схоластов, мы можем переформулировать выявленные этими исследованиями причинные теории, принимая во внимание то обстоятельство, что картина не может быть вполне удовлетворительной, ибо среди схоластов было не больше согласия в вопросах теории процента, чем у нас.
I. Хотя процент и объясняется в рамках более общей модели отчуждения в ссуду «потребляемых благ» (consumptibles), он по существу является денежным феноменом. В этом нет аналитической заслуги. Схоласты просто учли лежащий на поверхности факт точно так же, как это сделал Аристотель. Иногда они действительно связывали денежный процент с доходом от приносящих прибыль товаров, от земли, от прав на добычу полезных ископаемых и всего того, что могло быть куплено за деньги. Но это соображение, хотя и использовалось в некоторых теориях процента в XVII и XVIII вв., не обладало аналитической ценностью, так как цена приносящих прибыль товаров, а значит, и приносимый ими чистый доход, уже предполагает существование процента.
II. Процент является элементом цены денег. Если его назвать ценой за использование денег, то это ничего не объясняет и в лучшем случае переформулирует проблему таким образом, который не улучшает ее понимание. Сама по себе эта фраза пуста. Аналогия между процентом и вознаграждением за перемещение товара в пространстве (interlocal premia) или денежным дисконтом также не является чем-то большим, чем переформулировка проблемы. Эти вознаграждения за перемещение в пространстве и дисконты объясняются риском и трансфертными издержками, в то время как чистый процент в отличие от компенсации за риск и издержки является межвременным вознаграждением (intertemporal premium), пониманию которого данная аналогия не способствует. Некритическая ссылка просто на ход времени per se (как таковой) лишена ценности — не составляет труда представить себе обстоятельства, не приводящие к отклонению процента от нуля. Хотя все эти положения являются негативными, они обладают огромной аналитической ценностью. Они расчищают место и доказывают, что схоласты, превосходя в этом отношении 9/10 теоретиков процента в XIX в., видели, в чем заключается действительная логическая проблема. В сущности, эти утверждения содержат ее постановку. Именно поэтому им следует отдать должное за то, что с них началась теория процента.
III. Итак, отклонение процента от нуля является проблемой, решение которой может быть найдено путем анализа особых обстоятельств, ответственных за появление положительной нормы процента. Такой анализ устанавливает, что фундаментальной причиной, поднимающей процент выше нулевого уровня, является широкое распространение «деловой прибыли»; все прочие обстоятельства, способные привести к тому же результату, не являются необходимыми элементами, внутренне присущими капиталистическому процессу. Это утверждение составляет основной позитивный вклад схоластического анализа процента. Хотя намеки встречались и ранее, оно было впервые четко выражено св. Антонином, который объяснял, что, хотя находящаяся в обращении монета может быть «бесплодной», денежный капитал не является таковым, ибо обладание денежным капиталом служит условием того, чтобы начать деловое предприятие. Молина и его современники, справедливо настаивая на том, что «сами по себе» деньги непроизводительны и не являются фактором производства, все же придерживались сходных взглядов: им принадлежит знаменательное утверждение, что деньги являются «инструментом торговца». Более того, они хорошо понимали механизм, посредством которого эта премия превратится в широко распространенное нормальное явление, если капиталистическое предпринимательство будет достаточно активным и по сравнению с остальным окружением достаточно важным. А их представления о lucrum cessans (неполученный доход) и damnum emergens (возникающий ущерб) завершают их анализ рассмотрением предложения на денежном рынке.
Далее этого схоласты не продвинулись. В частности, их теория деловой прибыли не была достаточно развита для того, чтобы позволить извлечь все выгоды из понимания проблемы, позволившего увидеть в прибыли источник процента. Будучи первыми в этой области, они скорее нащупывали свои обобщения, чем формулировали их. В этом длительном процессе поиска они часто ошибались и использовали множество неадекватных или даже неверных аргументов. Но если к ним относиться так, как мы относимся к другим группам исследователей-теоретиков, то их достоинства сильно преобладают над недостатками, особенно если признать их заслуги, что мы обязаны сделать исходя из того, чему научились из их анализа их последователи и даже противники.
Но если это так, чем же тогда оказывается великое сражение по вопросам процента между схоластическими и антисхоластическими писателями, которое, как считается, кипело в XVI и XVII вв.? С точки зрения истории экономического анализа единственный ответ заключается в том, что никакого сражения не было. В течение длительного времени по вопросам процента не было достигнуто никакого прогресса в анализе и не было выдвинуто никаких новых аналитических идей. Даже наиболее знаменитые лидеры среди противников схоластов, такие как Молиней или Салмазий, не могли сказать ничего нового: Молиней и Наваррий — можно сказать, современники — примерно совпадали в теоретическом понимании проблемы процента.
Салмазий только переформулировал схоластическую теорию о lucrum cessans, происходящем от наличествующих возможностей для делового предприятия, которую мы находим у Молины. В том, что касается моральной стороны вопроса о проценте, протестантские теологи и светские правоведы расходились между собой, но на чьей бы стороне они ни были, им приходилось повторять аргументы схоластов. В дополнение к этому существовал еще законодательная или административная сторона вопроса, и именно с ней связана рассматриваемая дискуссия. Как мы отмечали, схоласты считали, что процент не следует обосновывать исходя из чего-то такого, что присуще кредитной сделке (mutuum) как таковой. Но это означало, что каждый случай или хотя бы каждый тип случаев являлся предметом разбирательства и не мог быть одобрен без расследования. Хотя схоласты не всегда выступали против допускавшего процент светского законодательства, нетрудно представить, какое неудобство должен был доставлять этот принцип, после того как процент превратился в нормальное явление. Естественно, возник вопрос, на который в конце концов папы Пий VIII и Григорий XVI дали положительный ответ: не следует ли в этих обстоятельствах заменить чрезмерно сложный набор правил, какими бы верными они ни были с логической точки зрения, широкой презумпцией, что взимание рыночной ставки процента допустимо. В этом и состояли все требования неуклонно растущего числа светских и даже духовных авторов. Но они не формулировали их таким образом отчасти потому, что были не в состоянии понять тонкую логику схоластов и относили ее к чистой софистике, а отчасти потому, что большинство из них были врагами католической церкви и схоластов и не могли заставить себя рассуждать о вопросах политики без насмешек и оскорблений. Создавшееся впечатление, что шло сражение между старыми и новыми теоретическими принципами, необходимо развеять, так как оно искажает картину целой фазы в истории экономического анализа.
Схоластика и капитализм
Те процессы, которые в конечном счете разбили вдребезги социальный мир св. Фомы, как правило, называют зарождением капитализма. Хотя они бесконечно сложны, их все же допустимо описать в терминах нескольких широких обобщений, которые не являются безнадежно неверными. Кроме того, хотя нигде, конечно, не было разрыва, можно датировать их развитие тем или иным веком. Капиталистическое предприятие существовало и ранее, но начиная с XIII в. оно постепенно перешло в наступление на структуру феодальных институтов, которые на протяжении веков не только ограничивали свободу, но и охраняли крестьянина и ремесленника. Оно также формировало контуры экономического устройства, сохраняющегося у нас до сих пор (или до недавнего времени сохранявшегося). К концу XV в. большинство феноменов, которые мы привыкли связывать с неопределенным словом «капитализм», приобрели присущий им внешний вид, включая большой бизнес, спекуляцию акциями и товарами и «финансовую олигархию» (high finance), причем люди реагировали на все это в точности так же, как и мы сами. Но даже тогда не все эти феномены были новыми.
Рост капиталистического предприятия создавал, однако, не только новые экономические структуры и проблемы, но также и новое отношение ко всем проблемам. Возвышение коммерческой, финансовой и промышленной буржуазии, конечно, изменило структуру европейского общества, а следовательно, и его дух или, если угодно, его цивилизацию. Наиболее очевидным моментом является то, что буржуазия получила власть для утверждения своих интересов. Этот класс видел деловую жизнь в другом свете и под другим углом; иными словами, он находился внутри деловой жизни и поэтому не мог смотреть на ее проблемы с отстраненностью школьного учителя. Но этот момент — лишь второй по важности по сравнению со следующим. Как мы отмечали в первой части этой книги, еще более важно осознать, что совершенно независимо от утверждения своих интересов деловой человек по мере увеличения собственного веса в социальной структуре все в большей мере наделял общество своим менталитетом, точно так же, как до него это делал рыцарь. Особые приемы мышления, которые вырабатываются в деловой конторе, схема ценностей, которая из них проистекает, и отношение к общественной и частной жизни, которое ее характеризует, постепенно распространяются на все классы и на все сферы человеческой мысли и деятельности. Результаты со всей очевидностью проявились в эпоху преобразования культуры, на удивление неправильно названную Возрождением.
Одним из наиболее важных результатов было появление светского интеллектуала и соответственно светской науки. Мы можем различить события трех различных типов.
Во-первых, всегда существовавшие светские врачи и юристы в эпоху Возрождения начали вытеснять клириков.
Во-вторых, отталкиваясь от своих профессиональных потребностей и проблем, светские художники и ремесленники — а между ними не было существенных социологических различий — начали накапливать фонд инструментальных знаний (например, в анатомии, перспективе, механике), который явился важным источником современных знаний, но при этом возник за пределами схоластической университетской науки. Это положение можно проиллюстрировать на примере Леонардо да Винчи; а Галилей воплощает собой другое положение, а именно то, как в ходе вышеупомянутого развития появился светский физик. Своя аналогия имеется и в экономической науке: деловой человек и государственный служащий, так же как и художник-ремесленник, отталкиваясь от своих практических нужд и проблем, начали накапливать фонд экономических знаний, который будет рассмотрен в следующей главе.
В-третьих, существовали гуманитарии. Профессионально они были знатоками классических текстов. Их научная работа состояла в критическом редактировании, переводе и интерпретации греческих и латинских текстов, которые стали доступными в XV и XVI вв. Но им нравилось верить в то, что владение греческим языком и латынью делает человека компетентным во всех областях; а это вкупе с их социальным положением — также вне схоластических университетов — превратило этих критиков текстов в критиков людей, вероучений и институтов, а также в разносторонних litterateurs {литераторов (фр.)}. Они, однако, не внесли никакого вклада в экономический анализ. Для нас они важны лишь в той мере, в какой они оказывали влияние на общую интеллектуальную атмосферу своего времени.
У католической церкви не было причин не одобрять светского врача или юриста как такового, и она этого не делала; она являлась одним из наиболее либеральных покровителей художников-ремесленников, искусство которых оставалось религиозным еще в течение длительного времени; она нанимала гуманитариев в папскую канцелярию и в другие места. Папы и кардиналы эпохи Возрождения, многие из которых сами были выдающимися гуманитариями, непременно поощряли гуманитарные исследования. Конфликт, который тем не менее возникал, представляет собой проблему. И для того чтобы выявить его природу, нельзя рисовать картину исключительно в черных и белых тонах. Нет ничего более далекого от истины, чем сказка о том, как новый свет вспыхнул над миром и как яростно сражались с ним силы тьмы, или о появлении нового духа свободного исследования, который безуспешно пытались задушить приспешники бесплодного авторитаризма. Наше понимание этого противоречия не продвинется, если мы будем путать его со связанным с ним, но совершенно иным феноменом Реформации: интеллектуальная революция и религиозная революция усиливали друг друга, но их источники были неодинаковы; они не находятся друг с другом в простом соотношении причины и следствия.
Не существовало нового духа капитализма в том смысле, что людям пришлось обзавестись новым образом мышления для того, чтобы преобразовать феодальный экономический мир в совершенно иной, капиталистический, мир. Как только мы осознаем, что чистый феодализм и чистый капитализм являются одинаково нереалистичными созданиями нашего собственного ума, то вопрос о том, что же превратило один в другой, полностью исчезает. Общество феодальной эпохи содержало в себе все ростки общества эпохи капитализма. Эти ростки развивались медленно, на каждом этапе извлекался свой урок и достигалось очередное приращение капиталистических методов и капиталистического «духа». Точно так же не было никакого «нового духа свободного исследования», появление которого требовало бы объяснения.
Схоластическая наука средних веков содержала в себе все ростки светской науки эпохи Возрождения. И эти ростки медленно, но верно развивались внутри системы схоластической мысли, так что миряне XVI и XVII вв. скорее продолжали, чем уничтожали труды схоластов. Это справедливо даже в тех случаях, где такая связь наиболее настойчиво отрицается. Уже в XIII в. Альберт Великий наблюдал, Роджер Бэкон экспериментировал и изобретал (он также настаивал на необходимости более мощных математических методов), в то время как Иордан Немурс-кий (Jordanus the Nemore) теоретизировал в совершенно «современном» духе. Даже гелиоцентрическая система астрономии не являлась бомбой, брошенной снаружи в схоластическую крепость. Она была создана в самой крепости. Николай Кузанский (1401— 1464) был кардиналом, а сам Коперник — каноником (хотя он так и не стал духовным лицом), доктором канонического права, прожил всю жизнь в церковных кругах; Климент VII одобрил его работу и желал увидеть ее опубликованной. Но это и неудивительно, потому что, как мы видели, авторитет церкви не был таким абсолютным препятствием свободному исследованию, каким его представляют. Преобладание обратного впечатления объясняется тем, что до недавнего времени все довольствовались свидетельствами врагов церкви, которые вдохновлялись нерассуждающей ненавистью и чрезмерно драматизировали отдельные события. В течение последних двадцати лет получает распространение менее предвзятая точка зрения. Для нас это очень удачно, так как облегчает оценку научных результатов схоластов в нашей области.
Тогда, если мы снимем налет пристрастия, истинная картина конфликта возникает без труда. Он был преимущественно политическим по своей природе. Светские интеллектуалы, причем католики не меньше, чем протестанты, часто не соглашались с церковью как с политической силой, а политическая оппозиция церкви легко превращается в ересь. Этот дух политической оппозиции и присущий ей характер ереси, который иногда ошибочно, а чаще всего верно чувствовала церковь, нередко содержался в трудах светских интеллектуалов и заставлял ее реагировать на сочинения, в которых не было ничего относящегося к церковному руководству или религии и которые прошли бы незамеченными, если бы их опубликовало духовное лицо, в политической и религиозной лояльности которого церковь была уверена. Существовал еще один небольшой, однако весьма важный для нас момент. Ученые, по-видимому, не всегда воспринимают новшества с энтузиазмом. Более того, профессора — это люди, которые органически не могут себе представить, что кто-то другой может быть прав. Так было всегда и повсюду. Однако во времена Галилея университеты находились в руках монашеских орденов, за исключением стран, которые стали или становились протестантскими. Эти ордена приветствовали новичков и открывали для них возможность научной карьеры. Но они не приветствовали научные труды тех, кто не хотел в них вступать: таким образом возникало столкновение интересов двух групп интеллектуалов, которые стояли на пути друг у друга. А профессиональная неприязнь к научному оппоненту, забавные примеры которой можно найти во все века, приобретала совершенно иной оттенок, когда к мнению университетов если и не всегда прислушивался папа, то всегда прислушивалась инквизиция. Это, конечно, не означает, что профессора только и делали, что декламировали сочинения Аристотеля.
Системы с 1600 по 1776 г.
а Ранние стадии. В море экономической литературы XVII-XVIII вв. разобраться гораздо труднее. Исходя из нашего стратегического замысла, в этом разделе мы временно абстрагируемся от всех побочных тем и проанализируем только «системы» экономистов этих двух столетий вплоть до «Богатства народов». Развитие такого рода произведений в начале данного периода мы проиллюстрируем на примере Монкретьена во Франции, Борница и Безольда в Германии и Фернандеса Наваррете в Испании.
Антуан Монкретьен (ок. 1575-1621), автор Traicte de l`оесоnomie politique («Трактата политической экономии») (1615), кажется, был первым, кто поставил в заголовок своего труда слова «политическая экономия». Это, однако, единственная его заслуга. Сама книга весьма посредственна и начисто лишена оригинальности. Хотя в даваемых автором рекомендациях есть здравый смысл, его работа изобилует элементарными логическими ошибками и находится не выше, а ниже среднего уровня той эпохи. Противоположную точку зрения можно найти в предисловии Т. Функа-Брентано к подготовленному им изданию «Трактата» (1889), а также в работе Р. Lavalley L'Oeuvre economique de Antoine de Monchretien (1903).
«Политический трактат о том, как следует обеспечить достаток в обществе» Якоба Борница (Bornitz Jacob. Tractatus politicus de rerum sufficientia in republica et civitate procuranda. 1625) представляет собой плохо переваренную компиляцию экономических фактов.
Произведения Кристофа Безольда (1577-1638): Collegium politicum (1614), Politicorum libri duo (1618) и еще одна из его многочисленных работ Synopsis political doctrinal (1623) свидетельствуют о высоком уровне исторической эрудиции этого знаменитого преподавателя, хотя в том, что касается знания фактов, он уступает Борницу. Его трактовка процента предвосхищает взгляды Салмазия. В свою очередь, несомненное влияние оказал на него Воден.
Педро Фернандес Наваррете, автор Discursos (1-е изд. — 1621; более позднее, под названием Conservacio de monarqnias — 1626), служивший в инквизиции, совершенно свободен от широко распространенной в те, да и в наши времена, склонности переоценивать значение денежных факторов. Примечателен и его вполне здравый вывод о том, что естественный процесс развития промыш ленности в значительной мере избавил бы Испанию от претерпеваемых ею напастей (ценность, добавленная к сырью человеческим трудом, с его точки зрения, намного более важна, чем золото и серебро, — см. шестнадцатое из пятидесяти «рассуждений») и этот процесс можно ускорить, если убрать с его пути некоторые препятствия. Я убежден, что Фернандес Наваррете с точки зрения аналитических способностей превосходит не менее известного Монкаду (его Discursos вышли в 1619 г. и переиздавались в 1746 г. под названием Restauracion politica de Espafla).
Следующие четыре автора стоят на более высокой ступени: Мартинес де ла Мата, разработавший программу промышленной политики в духе Фернандеса Наваррете; Бенкендорф написавший первый выдающийся трактат о государственном управлении и политике германских княжеств; великий Сюлли (Максимилиан де Бетюн), не случайно обойденный нашим вниманием; Дю Рефюж, намного превзошедший и Бодена, и Монкретьена.
Франсиско Мартинес де ла Мата известен как автор Memorial 6 discursos en razon del remedio de la des poblacion, pobreza у esterelidad de Espafla («Записки, или Рассуждения о причинах опустошений, бедности и бесплодия в Испании и средствах от них избавиться») (1650; я знаком только с «Избранными рассуждениями», изданными в 1761г.; фрагменты их можно найти в т. 3 упомянутой выше антологии Семпере-и-Гуариноса). Это произведение са мозваного «слуги обиженных и бедных» (siervo de los pobres afligidos), видимо, пользовалось большим успехом. Его глубоко верная основная мысль— та же, что и у Наваррете, — повторялась множеством последующих экономистов.
Файт Людвиг фон Зеккендорф (1626-1692), сам незаурядный администратор, опубликовал в 1656 г. книгу Teutscher Furstenstaat («Немецкое княжество») — классическое произведение такого рода. За описаниями и наставлениями автора скрывается вполне определенное мировоззрение и определенный политический идеал — обильное население, занятое целесообразным трудом. Для достижения этой цели он предлагает ряд основных средств: защиту от внешней конкуренции промышленности и ремесел и обеспечение им свобод внутри страны (что означало устранение устаревших цеховых структур); обязательное начальное образование и систему налогообложения, основанную на акцизах, которая меньше затрагивает высокие доходы и поэтому способствует большей занятости.
В дальнейшем мы убедимся, что в этом состояла типичная программа (определявшая, в свою очередь, типичный способ анализа) немецких и итальянских «камералистов» вплоть до первых десятилетий XIX в., когда данное направление в экономической науке перестало существовать. Человека, впервые сформулировавшего без двусмысленности и противоречий некоторые тезисы, которые повторялись затем в течение более чем столетия, бесспорно, нельзя назвать второстепенной фигурой. Как личность и мыслитель он далеко превосходит многих из тех, кому на этих страницах уделено больше внимания, но в его работе трудно найти анализ в собственном смысле этого слова, т. е. сознательное усилие, предпринимаемое с целью установить типичные связи или взаимозависимость различных явлений. То немногое, что удается обнаружить, большой ценности не представляет.
Максимилиан де Бетюн (1560-1641), министр финансов Генриха IV, получивший от него титул герцога де Сюлли, был гораздо более значительной и сильной личностью, чем Кольбер — наиболее знаменитый из его преемников. Он весьма успешно реформировал налоговую систему Франции, и при этом его планы простирались далеко за пределы того, что ему удалось сделать. Более того, он знал, как сделать налоговую политику частью и инструментом общей экономической политики, а этим знанием обладают лишь великие администраторы. Его Economies royales («Королевские экономии») (1-е изд. — 1638; известные мне фрагменты напечатаны в «Малой экономической библиотеке» Гийомена) представляют собой в основном воспоминания об его административной деятельности. Необычная форма делает эту поучительную книгу весьма занимательной. Несмотря на то что де Бетюн много занимался проблемой благосостояния сельского населения и как-то сказал, что земледелие и животноводство— «это две груди Франции», не стоит считать его предшественником физиократов. Совершенно очевидно, что этот человек не имел отношения к какой бы то ни было теории.
Произведение Эсташа Дю Рефюжа Le Conseiller d'estat ou recueil general de la politique moderne («Государственный советник, или Как в обществе принимается современная политика») (1645) [Это анонимно созданное произведение приписывалось Дю Рефюжу, когда И. Шумпетер изучал его в библиотеке Кресса. Недавно авторство его было приписано Филиппу де Бетюну, графу де Селль де Шаро. Существует его перевод на английский язык 1634 г., так что первоначальное французское издание следует датировать более ранним годом.] восходит к традиции Бодена. Первые сорок глав посвящены различным формам управления, обязанностям магистратов, воинской повинности и т. д. Главы 41-45 представляют собой трактат по экономической науке и содержат наброски желательной экономической политики. В остальных главах среди прочего обсуждаются государственные финансы, в особенности налогообложение, и делается следующий шаг в направлении книги пятой «Богатства народов» Смита.
Некоторые достижения Дю Рефюжа в области экономического анализа заслуживают внимания. Так, ему впервые (насколько я знаю) удалось разделить эффект «бережливости», сохраняющей богатство (глава 44), и «сбережений» (накопления запасов), мешающих торговле (глава 49).
Во второй половине XVII в. и на всем протяжении XVIII в. все больше авторов, по большей части университетских преподавателей, писали труды подобного рода. В некоторых странах, особенно в Германии, они даже в начале XIX в. все еще являлись основными пособиями по обучению экономической науке. Однако большинство этих произведений были написаны под давлением спроса, а не творческого побуждения и представляют настолько мало интереса, что нам не стоит анализировать их сколь-нибудь подробно. Для наших целей, т. е. для того, чтобы получить общее представление об этой литературе и о том, насколько далеко она продвинулась в канун эры Смита, вполне достаточно упомянуть двух авторов, имевших международную известность, — Устариса и Юсти, — и подробно обсудить одну из работ последнего.
Хоронимо Устарис (1670-1732) написал трактат под названием Theorica у practica de comercio у de marina («Теория и практика коммерции и мореплавания») (1-е изд. — 1724, два других переработаны самим автором), который относится к работе Мартинеса де ла Мата примерно так же, как эта последняя — к трак тату Фернандеса Наваррете. Он был переведен на английский и французский языки и пользовался большой популярностью. Название трактата не отражает его истинного содержания. Во-первых, из названия можно сделать вывод, что речь пойдет лишь о внешней торговле, тогда как на самом деле в трактате подробно разбираются вопросы налогообложения, монополии, народонаселения и другие проблемы «прикладной» экономической науки. Во-вторых, название содержит намек на теоретический анализ, на самом деле отсутствующий в трактате. Под теорией автор, как и более поздние экономисты, подразумевал критику и рекомендации (в отличие от изложения фактов). Читателя же в первую очередь поражает именно обилие фактического материала (Устарис перепечатал целиком или частично множество документов, поскольку хотел, чтобы его трактат можно было использовать как справочник). Рекомендации Устариса приобретут для нас дополнительный исторический интерес, если мы вспомним, что автор занимал важный государственный пост в администрации, руководимой кардиналом Альберони. Последний не без успеха проводил именно ту политику вооружений и индустриализации, которую рекомендовал Устарис в трактате, вышедшем через пять лет после падения Альберони. Этот факт читатель волен интерпретировать как угодно, однако нашему автору, безусловно, следует воздать должное за правильный анализ ситуации в стране, лежавший в основе его рекомендаций.
Системы XVI в
И вновь за ориентир мы возьмем «Богатство народов». В предыдущей главе мы говорили о А. Смите как философе естественного права. В этой мы рассмотрим его как консультанта-администратора. На пути к нему я постараюсь избежать бессодержательных .перечислений и назову как можно меньше имен. Но несколько наиболее крупных или репрезентативных авторов как в этой, так и в следующих главах будут проанализированы достаточно подробно, чтобы дать читателю представление о сущности и значении их вклада в экономический анализ. Если рассматривать данный период в целом, то главная заслуга, по-моему, принадлежит итальянцам. Если можно так выразиться, экономическая наука до последней четверти XVIII в. была по преимуществу итальянской. Испанцы, французы и англичане в целом делят второе место, хотя соотношение сил между ними с течением времени сильно менялось.
Остальная часть этой главы посвящена в основном первой, «профессорской», подгруппе консультантов-администраторов, хотя некоторое внимание придется уделить и авторам квазисистем. Дело не в том, что труды этой подгруппы являются самыми интересными и важными. Напротив, никакая другая группа авторов не производила на свет таких невыразимо скучных трактатов (наряду с более интересными опусами). Мы начнем с них скорее для того, чтобы быстрее от них отделаться.
Случайные факторы возникновения национальных государств
Во-первых, случайным было то, что развитие капитализма пришлось на время существования необычайно сильной социальной структуры. Конечно, феодализм отступал, но этого не скажешь о вооруженных классах, управлявших феодальным обществом. Напротив, они продолжали править в течение столетий, и набиравшая силу буржуазия должна была подчиняться. Более того, им удавалось присваивать большую часть нового буржуазного богатства. В результате сложилась политическая структура, не буржуазная ни по духу, ни по природе, которая не только поощряла, но и эксплуатировала интересы буржуазии.
Это был феодализм на капиталистической основе, военно-аристократическое общество, кормившееся за счет капитализма; своего рода симбиоз, в котором говорить о контроле со стороны буржуазии неуместно. Эта структура общества породила особые проблемы и особые — «милитаристские» — способы рассмотрения этих проблем, абсолютно не совпадающие с логикой капиталистического процесса. Поэтому (и с этим согласны большинство экономистов) монархи, которые были прежде всего военачальниками, и класс аристократов-землевладельцев оставались основой социальной системы вплоть до середины XVIII в., по крайней мере на европейском континенте. Читатель, следовательно, должен внести некоторые уточнения в то, что было написано о растущем общественном весе буржуазии в предыдущей главе.
Случайностью было и то, что из покоренной Южной Америки направился в Европу поток драгоценных металлов. Конечно, можно было ожидать, что рост капиталистических предприятий в любом случае приведет к инфляционным ситуациям, но этот поток придал событиям особый характер. С одной стороны, и это настолько очевидно, что не требует пояснений, он ускорил развитие капитализма. Однако гораздо более важны два других фактора, действовавших в противоположном направлении.
Во-первых, приток ликвидных средств усилил позиции тех правителей, которые смогли поставить его под свой контроль. В условиях того времени он давал им (например, испанским Габсбургам) преимущественную возможность затевать военные авантюры, которые не имели никакого отношения к интересам буржуазии в различных частях их обширной империи и к логике капиталистического процесса.
Во-вторых, разразившаяся революция цен породила социальную дезорганизацию, ставшую не только движущим, но и искажающим фактором капиталистического развития. Многое из того, что в условиях нормального хода базисного процесса произошло бы постепенно, в лихорадочной атмосфере инфляции приобрело взрывной характер. Особого внимания заслуживает аграрная сфера. К моменту, когда разразилась инфляция, большая часть платежей европейских крестьян господам уже была переведена на денежную основу. Поскольку покупательная сила денег падала, землевладельцы во многих странах попытались увеличить сумму платежей. Крестьяне восстали против этого. В результате произошли аграрные революции, а порожденный ими революционный дух играл важную роль в политических и религиозных движениях эпохи.
Но сила, которой обладала феодальная верхушка, не позволила этим революциям ускорить социальное развитие и привести его в соответствие с базисным капиталистическим процессом. Восстания крестьян и других сочувствующих им групп были безжалостно подавлены. Религиозные движения добивались успеха лишь в тех случаях, когда они получали поддержку аристократии и в подавляющем большинстве своем быстро утратили прит сущий некоторым из них вначале социальный и политический радикализм. Князья и бароны, военачальники и церковники вышли из испытаний, увеличив свою власть, в то время как политическая власть и престиж буржуазии уменьшились (особенно в Германии, Франции и Испании). Главным исключением из этого правила на Европейском континенте были Нидерланды.
Третьим историческим событием первостепенной важности стало крушение единственной действенной межнациональной власти, когда-либо существовавшей на Земле. Как уже отмечалось, средневековый мир представлял собой культурную общность и, как правило, проявлял преданность Священной Римской империи и католической церкви.
Хотя по поводу истинного соотношения этих двух институтов высказывались самые различные суждения, вместе взятые, они образовывали наднациональную силу, не только признанную идеологически, но и непобедимую политически до тех пор, пока сохранялось их единство. Согласно традиционной точке зрения, эта сила начала приходить в упадок, как только капитализм стал разъедать основы средневекового общества и его верований. На самом деле это не так. Каково бы ни было разлагающее влияние капитализма на эту двойственную силу, оно не имело никакого отношения к ее действительному краху, который произошел гораздо раньше, чем вышеупомянутые верования были серьезно затронуты. К краху же этому привел факт, который с точки зрения базисного процесса тоже можно считать случайным: по причинам, которые мы здесь не обсуждаем, империя не могла ни признать верховенство папского престола, ни победить его.
Длительная борьба, потрясшая до основания весь христианский мир, закончилась пирровой победой пап во времена императора Фридриха II (1194-1250). Но в этой борьбе обе стороны настолько подорвали свои политические позиции, что правильнее было бы говорить об обоюдном поражении: папы потеряли авторитет, а империя распалась. Так окончилась эпоха средневекового интернационализма, и национальные государства стали отстаивать свою независимость от сверхнациональной силы, которая была грозной лишь до тех пор, пока Римская церковь сотрудничала с германским «светским мечом».
Собственный интерес, общественное благо и утилитаризм
Как мы знаем, собственный интерес и общественное благо не были новыми концепциями для XVIII в. Но в середине этого столетия они с особой энергией внедрялись не только в этику, но и во всю область общественных наук. В частности, они были (или считались) основными и едиными принципами всех общественных наук, по существу единственными принципами, согласными с «разумом». Гельвеций (17171) сравнил роль, которую играет принцип собственного интереса в жизни общества, с ролью закона всемирного тяготения в неживой природе. Даже великий Беккариа
утверждал, что человек полностью эгоистичен и эгоцентричен и вовсе не беспокоится о чужом (или общественном) благе. Следует напомнить, что этот собственный интерес индивида определяется его рациональным ожиданием будущих удовольствий и страданий, понимаемых, в свою очередь, в узкогедонистическом смысле. Следует признать, что авторы XVIII в. внесли уточнения и включили в разряд удовольствий такие, как удовольствие от злорадства, от власти и даже от веры в Бога, обычно не относящиеся к гедонистическим. Это до некоторой степени позволило защитникам данной доктрины избавиться от упреков в том, что они сводят все человеческое поведение к погоне за бифштексами. Но их успех был скорее кажущимся, чем реальным (даже если не принимать во внимание, что такого рода защитные аргументы не могут опровергнуть другие возражения, которые можно сформулировать в адрес любой теории, преувеличивающей рациональность поведения). Ведь если мы выйдем далеко за пределы удовлетворения простейших потребностей, мы очень рискуем отождествить ожидание «наслаждения» с любым возможным мотивом, даже с сознательным стремлением к страданиям, а в этом случае, конечно, доктрина становится пустой тавтологией. И — что еще хуже — если мы уделим слишком много внимания таким «наслаждениям», которых можно достичь напряжением сил, победой над врагом, жестокостью и т. д., мы можем получить картину человеческого поведения и человеческого общества, совершенно не похожую на ту, которую рисовали авторы XVIII в. Поэтому, если мы хотим сделать из их идей о наслаждении и страдании те же выводы, что и они, у нас нет иного выбора, кроме как пользоваться их определениями этих понятий. Эти определения позволят нам не ограничиться бифштексами, но не позволят выйти далеко за рамки удовлетворения простейших потребностей. То есть мы должны будем принять теорию человеческого поведения, противоречащую самым очевидным фактам. Почему же в таком случае эту теорию охотно приняли столь многие умные люди?
Ответ на этот вопрос заключается, видимо, в том, что эти умные люди принадлежали к категории реформаторов-практиков и боролись против исторически данного порядка вещей, считая его «иррациональным». В такой борьбе простота и даже примитивность аргументации являются скорее ее достоинствами, чем недостатками, а «философия бифштексов» — лучшим доводом против освященной на небесах системы прав и обязанностей. При этом не следует обвинять этих авторов в лицемерии: все мы быстро убеждаем себя в правоте тех глупостей, которые нам приходится исповедовать.
Итак, мы видели, как поклонники разума в XVIII в. преобразили схоластическую концепцию общего блага и общественной целесообразности. Повторим сказанное в других терминах. Предполагается, что наслаждения и страдания каждого индивида поддаются измерению и их алгебраическая сумма образует то, что называется счастьем (felicita; в немецком языке часто используется термин Gluckseligkeit). Эти индивидуальные «счастья» вновь складываются в масштабах всего общества, причем с одинаковыми весами: «каждый приравнен к единице и никто не может значить больше единицы». Наконец, эта общая сумма отождествляется с общим благом или благосостоянием общества, которое, таким образом, распадается на индивидуальные ощущения наслаждения или страдания, представляющие собой единственную конечную реальность. Отсюда вытекает нормативный принцип утилитаризма — наибольшее счастье наибольшего числа людей, ассоциирующийся главным образом с именем человека, яростно его защищавшего, тщательно совершенствовавшего и активно применявшего, — с именем Бентама.
Если лежащая в основе данного принципа идея имеет древнее происхождение и не поддается датировке, то сам лозунг можно датировать довольно точно: насколько я знаю, он впервые появляется у Хатчесона («Исследование о происхождении наших идей красоты и добродетели»; 1725), затем у Беккариа («О преступлениях и наказаниях»; 1764: «наибольшее счастье, разделенное на наибольшее число людей»), затем у Пристли («Опыт об основных принципах государственного управления»; 1768), который, по словам Бентама, обладал этой «священной истиной». У Юма этого лозунга нет, но вполне мог бы быть. Сам термин «утилитаризм» ввел Бентам.
Важно понять, что утилитаризм был не более чем разновидностью теории естественного права. Дело не только в том, что утилитаристы стали историческими преемниками философов естественного права XVIII столетия и их философию можно во всех деталях вывести из истории этики, с одной стороны, и из истории концепции общего блага — с другой. Гораздо важнее то, что, с точки зрения подхода, методологии и общих выводов, утилитаризм действительно был еще одной, последней, системой естественного права. Стремление вывести (с помощью «света разума») «законы» человеческого поведения в обществе из чрезвычайно устойчивого и крайне упрощенного представления о природе человека было свойственно утилитаристам так же, как философам естественного права или схоластам. Если же мы внимательно рассмотрим саму эту концецию человеческой природы и то, как она предположительно должна была реализоваться (см. выше), то сходство станет еще более заметным.
Как и системы философов и схоластов, утилитаризм выполнял три функции.
Во-первых, он являлся жизненной философией, поскольку содержал в себе схему «основных ценностей». Именно здесь мы должны искать причину стойкого впечатления, что утилитаристы, и особенно Бентам, внесли нечто новое, принципиально противоречащее предшествующим теориям. На самом деле, как читатель уже знает, разница в философском осмыслении повседневной жизни была невелика. В том, что касалось конюшни, амбара, мастерской и рынка, схоласты были самыми настоящими утилитаристами. Однако они ограничивали утилитаристский подход чисто утилитарной сферой деятельности, где он до некоторой степени (даже здесь не полностью!) оправдан. Утилитаристы же свели к этой схеме весь мир человеческих ценностей, исключив из рассмотрения как противоречащее разуму все то, что действительно имеет для человека важное значение. Таким образом, они на самом деле создали нечто новое — у Эпикура этого не было — самую плоскую жизненную философию из всех имеющихся и в этом смысле действительно противоречащую всем остальным теориям.
Во-вторых, утилитаризм представлял собой нормативную систему с сильным законодательным уклоном. Как и схоластическая теория, он был, с одной стороны, системой моральных императивов, а с другой — системой юридических принципов. Бентам считал себя в первую очередь моралистом и законодателем, и принцип «наибольшего счастья наибольшему числу» служил для него прежде всего критерием оценки «хорошего» или «плохого» законодательства. Вспомним, что всеобщее равенство не менее важно для этого принципа, чем счастье. Оба эти аспекта плюс вера в то, что все индивиды по сути одинаковы и представляют собой нерасчлененный податливый материал, имеющий очень мало или не имеющий никаких собственных врожденных свойств, дают в итоге фундаментальный политический лозунг бентамизма: дайте людям образование и разрешите им свободно голосовать, а все остальное произойдет само собой.
Однако, в-третьих, так же как и естественное право и схоластика, утилитаризм является цельной системой общественных наук, обладающих единым методом исследования. И этот его аспект можно трактовать отдельно от двух других, так же как аналитические достижения схоластов и философов допустимо рассматривать отдельно от остальных элементов их системы. Другими словами, логически возможно с начала и до конца презирать утилитаризм как жизненную философию и политическую программу и все же признавать его как инструмент анализа во всех или в некоторых отраслях общественных наук. Вероятно, однако, что утилитаризм как инструмент анализа не обладает большей ценностью, чем в других своих аспектах. С другой стороны, многие экономисты объявили его основой экономической теории, а Джевонс даже определил экономическую теорию как «исчисление наслаждений и страданий». Поэтому мы должны немедленно разрешить вопрос о влиянии утилитаризма на экономический анализ.
Дилетанты, философы и историки мысли часто впадают в одно общее заблуждение: они преувеличивают значение всякого рода основополагающих принципов. На самом же деле люди склонны применять основополагающие принципы, в верности которым они клянутся, в своей научной работе так же мало, как и в своей практической жизни. Поскольку утилитаризм представляет собой набор таких принципов, мы должны в каждом конкретном случае задаться вопросом, какую роль ему было позволено сыграть. Что касается экономической науки, мы можем выделить четыре класса проблем.
Во-первых, утилитаристские гипотезы совершенно бесполезны, когда речь идет о проблемах интерпретации истории или движущих силах развития экономики.
Во-вторых, утилитаристские гипотезы более чем бесполезны в вопросах действительной мотивации, к примеру при изучении экономических последствий права наследования.
В-третьих, утилитаристские гипотезы действительно служат основой той части экономической теории, обычно называемой экономической теорией благосостояния,— наследницы итальянских теорий XVIII в., предметом которых была felicita pubblica (общественное счастье). Мы привычно пользуемся этими гипотезами, когда обсуждаем такие проблемы, как «перемещение богатства от сравнительно богатых к сравнительно бедным». Именно поэтому утверждения экономической теории благосостояния никогда не могут убедить того, кто не был убежден с самого начала безотносительно к любым аргументам. Дело в том, что, даже если мы найдем некоторые аспекты дан ных проблем, для исследования которых утилитаристский подход корректен (при условии, что мы вообще считаем его методологически допустимым), нам удастся доказать не более того, что перемещение доллара от богатого человека к бедному увеличивает благосостояние в утилитаристском смысле.
В-четвертых, в области экономической теории в самом узком смысле утилитаристские гипотезы являются лишними, но безвредными. Например, мы можем сформулировать и обсудить свойства экономического равновесия без их участия, но, если мы их введем, результаты не изменятся, а значит, и не ухудшатся. Это позволяет нам уберечь большую область экономического анализа, которая на первый взгляд кажется безнадежно испорченной утилитаристскими предрассудками.
Сочинения по сельскому хозяйству
Теперь мы обращаемся к второстепенному вопросу — римским сочинениям по сельскому хозяйству (De re rustica {«О сельских делах»}). Это ответвление экономической литературы, которое, похоже, было достаточно развито у римлян, скорее представляет интерес для специалиста в области истории народного хозяйства, чем для нас. Эта литература рассматривала принципы практического управления фермой или, скорее, поместьем и лишь изредка касалась вопросов, относящихся к нашей теме. Например, рекомендация Катона Старшего, советовавшего землевладельцу продавать стареющих рабов до того, как они станут бесполезными, и изображать из себя по возможности максимально жесткого надсмотрщика при осмотре поместья, несомненно говорят о многом, но они не предполагают никакого экономического анализа. Некоторые из этих писателей, из которых упоминания заслуживают лишь Варрон и Колумелла, иногда делают замечания, предполагающие дальнейшее развитие, например, что наиболее выгодное использование земельного участка помимо прочего зависит и от его расстояния до центра потребления. Но в этих случаях, так же как и во всех остальных, простое установление фактов, известных нам из повседневного опыта, не имеет научного значения, если только эти факты не становятся отправным пунктом анализа, который выделяет из них более интересные результаты.
Социологический рационализм
Занятие наукой часто приводят в пример как типичную рациональную деятельность, поскольку ученый, какова бы ни была его конечная цель, руководствуется правилами логического вывода. На самом деле это не совсем верно: как раз самые значительные достижения в науке рождаются не из наблюдений, экспериментов и логического резонерства, а из феномена, который лучше всего назвать озарением и который сродни акту художественного творчества. Однако результаты озарения следует «доказать» с помощью логической (рациональной) процедуры, требуемой определенными профессиональными стандартами.
В этом смысле (не имеющем ничего общего со значением термина, рассмотренным выше) рациональность действительно накладывает свой отпечаток на научные знания, которыми мы владеем в каждый данный момент.
Но это понятие научной рациональности характеризует только позицию самого исследователя, а не поведение исследуемого объекта. Психиатр может «рационально» исследовать реакции сумасшедшего, социолог — рационально анализировать психологию войн или психологию обезумевшей толпы, не предполагая при этом, что наблюдаемые им слова и действия имеют какой-то «смысл».
В этом смысле все мы, включая и схоластов, и их принципиальных противников, поневоле являемся метафизическими рационалистами, так как верим, что общественные явления можно объяснить хотя бы каким-то рациональным способом. Обобщения, предоставляемые нам такими исследованиями, могут быть названы естественными законами, и в этом состоит единственная подлинная связь между концепцией естественного права и «правильным разумом», или ratio recta.
Но социологический или экономический рационализм означает нечто иное. Мы можем рассматривать вселенную как внутренне последовательное, непротиворечивое целое, построенное по упорядоченному плану (видимо, впервые такой взгляд обрел известность благодаря стоикам). Аналогично мы можем рассматривать общество как некий космос, которому имманентно присуща внутренняя упорядоченность. При этом не имеет значения, внесена ли эта упорядоченность божественной волей с какой-то целью или исследователь просто открывает в обществе объективный порядок и объективную цель, независимые от его, исследователя, рациональности.
В обоих случаях в «рациональное» мироустройство не входит ничего такого, что нельзя было бы объяснить разумом. Далее мы должны разграничить «субъективный социологический рационализм», который утверждает, что этот порядок или план может быть осуществлен только через рациональные действия индивидов и групп, составляющих общество, и «объективный социологический (или экономический) рационализм», который не прибегает к этому постулату. Оба вида социологического рационализма были, очевидно, присущи схоластам и большинству их последователей вплоть до наших дней. Это добавляет новые оттенки их концепции естественного права и устанавливает новую связь между этой концепцией и концепцией ratio recta, явно отличающейся от связи, сформулированной на все времена Фомой Аквинским: rationis autem prima regula est lex naturae (первое правило самого разума есть закон природы).
Все это, разумеется, неприемлемо для современных позитивистов и подтверждает, по их мнению, присутствие «спекулятивных рассуждений» в концепции естественного права не только в нормативном, но и в аналитическом аспекте. Тем более важно подчеркнуть, что социологический или экономический рационализм только интерпретирует тезисы естественного права и вовсе не обязательно охватывает их содержание. В то же время следует согласиться, что постулат субъективного рационализма преувеличивает объяснительную ценность рационального действия и побуждает нас чрезмерно доверять телеологическим аргументам. Это особенно опасно, если принять во внимание привычку экономистов судить о рациональности не только средств, но и целей (мотивов), т. е. одобрять в качестве рациональных цели (мотивы), которые кажутся им «разумными», и отвергать все другие как иррациональные. Схоласты действительно виновны по всем этим пунктам. Но любопытно, что мы ничем не лучше их: как и во многом другом, в этом отношении мы — их наследники. Наилучшим подтверждением сказанного могут служить работы Альфреда Маршалла.
Социология и экономическая наука схоластов
Св. Фома подразделял сферу аналитических знаний на науки, которые обязаны своим развитием только свету человеческого разума (philosophicae disciplinae), включая сюда естественную теологию (ilia theologia quae pars philosophiae ponitur) и сверхъестественную теологию (sacra doctrina). Последняя тоже являлась наукой, но наукой sui generis (своеобразной) ввиду того, что в отличие от всех прочих наук она использует не только человеческий разум, но и откровение (Summa I, quaest. I). В этой схеме, которая, по-видимому, была общепринятой, социологии и экономической науке не отводилось самостоятельного места. Вначале они представляли собой часть моральной теологии или этики, которые в свою очередь являлись частью как сверхъестественной, так и естественной теологии. В дальнейшем, особенно в XVI в., экономические и социологические вопросы рассматривались в рамках схоластической юриспруденции. Отдельные проблемы, в основном касающиеся денег и процента, иногда рассматривались самостоятельно. Это же относится и к политическим вопросам. Но этого нельзя сказать об экономической науке в целом. Для наших целей будет удобно различать три периода в исторической эволюции схоластической мысли в соответствии с тем, какое внимание уделялось экономическим проблемам.
Типичные представители: Боден и Ботеро
В XVI столетии данный тип экономического сочинения процветал во всех странах европейского континента. Как типичных представителей этого направления, оказавших к тому же значительное влияние на современных и позднейших авторов, мы рассмотрим Бодена и Ботеро. Обе книги представляют собой в первую очередь трактаты по «политической науке», написанные в духе «Политики» Аристотеля. Как таковые они являются важным промежуточным звеном между Макиавелли и Монтескье. Их экономические идеи относятся, как и у Карафы, к сфере государственной политики и администрации и входят в одну из отраслей политического знания. Экономический анализ, содержащийся в шестой книге труда Бодена Republique («Общее дело»), вряд ли выделяется на современном ему фоне и в основном не превосходит идей Карафы, хотя изложенные Боденом принципы налогообложения являют собой дальнейшее продвижение к пятой книге «Богатства народов». Ботеро, бывший во многих аспектах последователем Бодена, внес значительно более важный вклад в экономический анализ, который будет рассмотрен в одной из следующих глав, когда речь пойдет о народонаселении. Здесь же хочется сказать о другом. Трактат Ботеро, особенно если сравнивать его с другими произведениями того же автора, производит сильное впечатление своим упором на факты.
Ботеро был умелым аналитиком, но занимался главным образом сбором, упорядочением и истолкованием фактов прошлого и настоящего — экономических, социальных и политических. В этом он не был исключением. Мы видели, что схоласты XVI в. были заядлыми охотниками за фактами, а исходным пунктом их рассуждений часто служили не абстрактные предложения, как можно подумать, а наблюдения за реальной жизнью. Но в еще большей степени сказанное относится к тому типу литературы, который мы сейчас обсуждаем. Большая и наиболее ценная часть этих произведений посвящена исследованию фактов. В ту эпоху, как и на протяжении всей истории экономической науки, сбор фактов был главной заботой подавляющего большинства экономистов.
Кроме теории народонаселения Ботеро Италия XVI в. породила еще несколько достижений в области экономического анализа, гораздо более важных, чем рассматриваемые нами здесь систематизированные трактаты. В особенности это касается сферы денежного обращения (Даванцатти, Скаруффи — см. главу 6).
Труд Карафы
На исходе средних веков мы уже можем найти сочинения, содержащие (даже если оценивать их с современных позиций) весьма проницательный анализ практических проблем экономической политики. Достаточно упомянуть часто цитируемый английский источник. В 1382 г. состоялись, как мы сейчас называем, «слушания» по проблеме оттока денег из Англии и другим финансовым вопросам. Читатель может легко убедиться, что высказывания средневековых экспертов преисполнены здравого смысла и существенно не отличаются от того, что мы ожидали бы услышать (хотя, конечно, в более совершенном фразеологическом исполнении) от любых экспертов в похожих обстоятельствах. Такого рода документы обнаруживают ощутимую способность их авторов к экономическому анализу. Есть и доказательства наличия в то время интереса к собиранию фактов. Важной вехой в развитии этого типа исследований, значение которых неуклонно росло начиная с XVI в., была Livre des metiers («Книга ремесел») Этьена Буало (ок. 1268) — компиляция различных актов, регулирующих ремесла в Париже. Литературные опыты того типа, который будет рассматриваться в данной главе, также восходят к далекому прошлому: в каком-то смысле к труду Фомы Аквинского De regimene principum («О принципе управления»), к English Speculum regis (изд. Мойзантом в 1894 г.) и другим произведениям XIII-XIV вв., таким, как De regimine principum libri («Книги о принципах управления») Эгидия Колонны, Trattato («Трактат») Фра Паолино (изд. Муссафиа в 1868 г.) или De republica optime administranda («О наилучшем управлении общим делом») Петрарки. В этой литературной традиции в XV в. возникло произведение, настолько превосходящее все, написанное ранее, что мы имеем полное право начать наш перечень консультантов-администраторов с его автора, неаполитанского графа и герцога Карафы, хотя сам он был по преимуществу «практиком». О широте мышления Карафы можно судить по некоторым его рекомендациям. Он мечтал о сбалансированном бюджете, располагающем большими средствами, которые можно направить на повышение всеобщего благосостояния. Он хотел избежать необходимости брать вынужденные займы (которые он сравнивал с воровством и грабежом), выступал за строго определенные, справедливые и умеренные налоги, которые не приводили бы к бегству из страны капитала и не угнетали бы труд, — по его мнению, источник богатства, — умалчивая о бизнесе, хотя и добавлял, что промышленность, сельское хозяйство и торговлю надо поощрять займами и другими средствами. Он высказывался за создание благоприятных условий для заграничных купцов, поскольку их присутствие весьма полезно для страны. Все это, несомненно, очень разумные советы, на удивление свободные от каких-либо заметных ошибок или предрассудков. Но вместе с тем здесь нет даже попытки анализа. В нормальных процессах экономической жизни Карафа не видел никаких проблем. Единственная проблема заключалась в методах управления этими процессами и их совершенствования. В частности, в приведенном мнении о труде как источнике богатства мы не должны видеть соответствующую теорию ценности: подобные вопросы занимали живые умы современников Карафы — схоластов, но никогда не приходили в голову этому воину и государственному деятелю.
Тем не менее его произведение занимает выдающееся место в истории экономического анализа — хотя бы в силу предпринятой автором систематизации материала. Первая часть его книги трактует общие политические и военные вопросы (см. лекции А. Смита о вооружениях), вторая — отправление правосудия. Третья представляет собой маленький трактат о государственных финансах. Ее уже можно сравнить с пятой книгой «Богатства народов» («О доходах государя или государства»), хотя дистанция между ними, конечно, очень велика. Последняя, четвертая, часть содержит взгляды Карафы на собственно экономическую политику. Многие трактаты XVIII в. кажутся лишь дополненным изложением этих взглядов. Нет оснований полагать, что позднейшие авторы сознательно брали книгу Карафы за образец и что он, таким образом, создал ту форму систематизации, которая была присуща многим значительным произведениям консультантов-администраторов. Но так или иначе, он, насколько мне известно, был первым, кто предпринял широкое исследование экономических проблем нарождающегося национального государства. В течение следующих трех столетий множество авторов, которые придерживались той же систематизации и ставили перед собой сходные задачи, шли по его стопам и писали в его духе. Конечно, они копали глубже и осваивали новые земли. Но набор инструментов оставался тем же. В частности, они не только придерживались фундаментальной идеи Карафы, воплощенной в его концепции «доброго князя» (сэр Джеймс Стюарт воплотил ее в своем «государственном деятеле»), но и развивали ее дальше. Это антропоморфное существо явилось зародышем концепции «национальной экономики» (по-немецки Volkswirtschaft или Staatswirtschaft — «народное хозяйство» или «национальное хозяйство»), которая так хорошо отражала те исторические процессы, которые мы пытались себе представить в первом разделе этой главы. Национальная экономика — это не просто сумма всех индивидуальных хозяйств и фирм или всех групп и классов, находящихся в пределах государственных границ. Это своего рода идеальный объект, представляющий собой совокупное хозяйство, существующее само по себе, имеющее собственные интересы и потребности, которым следует управлять как большой фермой. Именно так в ту эпоху объяснялась ключевая роль правительства и государственной бюрократии. Отсюда и продолжающееся по сей день разграничение между политической экономией и экономикой предприятия {business economy}, хотя с чисто аналитической точки зрения его едва ли можно оправдать.
Тюрго
Тюрго не был эконометристом, но его великое имя помещено в нашей галерее рядом с именами физиократов, поскольку его часто, хотя в большинстве случаев с оговорками, относили к этой категории. На первый взгляд это кажется вполне обоснованным, поскольку главная работа Тюрго изобилует высказываниями, подчеркивающими его приверженность к специфически физиократическим догмам. Например, он утверждает, что земля является единственным источником богатств, а земледелец (cultivateur) производит не только средства для оплаты своего труда, но и доход, идущий на оплату труда класса ремесленников и других наемных работников (stipendies); что деятельность фермера является главным двигателем социальной машины, в то время как промышленник перерабатывает сырье; что фермер поддерживает и кормит все другие классы, и т. д. Но если вчитаться повнимательнее, то можно сделать поразительное открытие. Мы увидим, что подобные высказывания по своей сути чужды рассуждениям, в которые они вклиниваются. Их можно легко изъять из текста, не нанеся ему урона. Если придерживаться неизменно применяемого в этой книге при интерпретации подобных символов веры принципа, а именно рассмотреть их причастность к аналитической процедуре и ее результатам, то нам останется только пренебречь этими отрывками. Какие же выводы следует из этого сделать? Прежде всего, общепринятые правила критического прочтения старых текстов заставляют нас с подозрением отнестись к подобным посторонним вкраплениям. Представляется, что и в данном конкретном случае недоверие может быть обоснованным, если учесть не очень дружескую дискуссию между Дюпоном и Тюрго относительно публикации рукописи последнего, исход которой нам неизвестен. Однако я не буду сосредоточивать внимание на этом моменте. Совершенно независимо от этого обстоятельства, учитывая то, что нам известно о благородном характере Тюрго, нетрудно понять, почему, собираясь опубликовать свою работу, он мог временно отклониться от своего пути, чтобы отдать дань уважения группе, с которой он был солидарен по многим вопросам экономической теории, возможно многое у нее почерпнув, например в области теории капитала, и с которой он соглашался всей душой по всем практическим вопросам экономической политики, не разделяя при этом некоторые идеи их политической философии. Согласно данной гипотезе, ставящей его морально выше всех, кто подчеркивает отличия своей концепции, чтобы дистанцироваться от коллег, которым он многим обязан, Тюрго следовало бы классифицировать не как физиократа с некоторыми оговорками, а как нефизиократа, испытывающего симпатию к физиократии. Пожалуй, именно такое определение было бы верным.
Мы постарались отделить Тюрго от физиократов не только для того, чтобы он занял собственный пьедестал, как он того заслуживает, но также и для того, чтобы поставить этот пьедестал в подобающем месте, поскольку теснее, чем с физиократами, он был связан с другой группой, если слово «группа» применимо к лицам, очень слабо связанным между собой и не создавшим школы в собственном смысле слова. Центральной фигурой группы был сильный и влиятельный человек, не ставший автором какой-либо доктрины и не издавший какой-либо «системы». Речь идет о Гурнэ.
Этот факт проливает свет на то окружение, в котором работал Тюрго как экономист. Гурнэ исключительно много путешествовал и был компетентным наблюдателем развития экономики в Англии. Многое из того, что нам известно о его взглядах, имеет явно английский привкус. Среди его трудов имеется несколько переводов, в частности перевод книги Чайлда (Child. New Discourse). Тюрго был личным другом Гурнэ и интересовался работами английских экономистов, особенно Юма и Джозайи Таккера, работы которых он переводил. Напрашивается вывод, что перед нами пример того, как не только политические, но и научные идеи пересекали Ла-Манш в обоих направлениях. Возможная последовательность Чайлд—Юм— Тюрго становится особенно интересной, если после Тюрго добавить имя А. Смита. Из французских экономистов наиболее значительное влияние на Тюрго оказал Кантильон.
Блестящие достижения Тюрго, его неоспоримое место в истории нашей науки и его очевидное право быть членом триумвирата вместе с Беккариа и А. Смитом являются достаточно вескими основаниями для того, чтобы остановиться несколько подробнее на этом человеке и его карьере.
Анн Робер Жак Тюрго, барон де л'Ольн (1727-1781), называемый современниками господином де Тюрго, известный до 1750г. как аббат де Брюкур, происходит из старинной, хотя и не очень знатной, довольно состоятельной, хотя и не богатой нормандской семьи; по своему социальному положению он относился к нетитулованному мелкопоместному дворянству (в Англии этот слой назывался gentry, а в Германии — Junker). Его, как третьего сына в семье, готовили к церковной карьере, и духовное образование (что не часто признается) позволило в полной мере раскрыться его блестящим и рано проявившимся дарованиям и стало одним из факторов, приведших его к успеху.
Став аббатом в Сорбонне, он проявил незаурядные способности, был полон широкомасштабных планов (в научных и других областях), много писал, участвовал в дискуссиях; здесь юный Тюрго ненадолго попал под влияние «Секты энциклопедистов», которые сыграли заметную роль в формировании его личности. Затем он сменил карьеру священнослужителя на государственную службу и остался государственным служащим до конца своей активной жизни. Чиновничество всех времен и народов имеет все основания для гордости не только потому, что Тюрго был украшением французской бюрократии «старого режима», но и потому, что он в свою очередь испытал на себе влияние этой бюрократии, третье в его жизни влияние среды, способствовавшее становлению его личности. Его деятельность в качестве интенданта (генерального управляющего) Лиможского финансового округа с 1761 по 1774г. получила высочайшую оценку, чему способствовали продемонстрированные им рвение, находчивость и общительность. Благодаря достигнутым успехам он был назначен в 1774 г. министром морского флота, а через несколько месяцев стал генеральным контролером финансов (т. е. министром финансов и торговли и уполномоченным по проведению общественных работ); последнюю должность он занимал в течение двадцати месяцев, и большую часть этого времени его мучила подагра. После опалы Тюрго вышел в отставку и не возвратился на государственную службу до конца жизни.
Основное значение описания карьеры Тюрго для истории экономического анализа заключается не только в том, что мы, экономисты, можем законно гордиться таким блестящим коллегой, но и в том, что оно объясняет причины, по которым его научная работа не получила должного развития. Биографы и историки экономической мысли всегда уделяли чересчур большое внимание деятельности Тюрго в качестве министра финансов и при этом распространили две легенды, имеющие отношение к социологии нашей науки, а потому требующие краткого упоминания. Но прежде всего я хочу заявить, что никоим образом не собираюсь «развенчивать» одну из немногих значительных фигур, которыми может похвалиться история экономической науки: само собой разумеется, что никому не пришло бы в голову написать объемный труд о великих министрах финансов, не включив в него Тюрго. Первую из двух распространенных легенд можно было бы озаглавить: «Экономист в действии». Она рассказывает о человеке, который путем научного анализа находит лекарства от болезней страны и, получив власть, бросается их применять. На самом деле все было не так. Тюрго был прежде всего великим государственным деятелем и именно с этой точки зрения смотрел на государство и на общество. Поэтому, получив министерскую должность (слово «власть» было бы в данном случае неуместным), он взялся за улучшение финансового управления и спасение находившихся в отчаянном положении королевских финансов. Он добился замечательных, почти невероятных успехов, и в этом заключались его основные достижения. Он также добился установления королевским декретом свободной внутренней торговли зерном и принял еще одну, важную для нас меру: упразднил jurandes — ремесленные гильдии. Эти и другие, менее значительные, меры не имели политического успеха главным образом из-за тактических просчетов, немедленно вызвавших резкое сопротивление. Не обошлось и без банального невезения: недовольство декретом о свободной внутренней торговле зерном возникло в связи с тем, что его введение совпало с неурожаем. Следует отметить, что все сделанное Тюрго или намеченное им к осуществлению не имеет отношения к какой-либо научной или другой доктрине. Речь идет о деятельности чрезвычайно способного государственного чиновника, знавшего идейные течения своего времени и старавшегося служить им на практике. Он не слишком увлекался абстрактными принципами, что, безусловно, только к его чести. В одном случае он ввел протекционистскую пошлину, в другом прибег к созданию государственного предприятия (в химической промышленности). Физиократы, конечно, приветствовали его деятельность и вели пропаганду в его пользу, но они имели мало отношения к его политике и никак не были причастны к его вступлению в должность, поскольку в 1774г. они уже лишились какого-либо влияния. По тем же причинам его падение не было связано с поражением какой-либо физиократической доктрины.
Вторая легенда вытекает из легенды о Французской революции. Поскольку большинство пишущих о Тюрго сочувствовали и сочувствуют последней, то они как прежде, так и теперь неизбежно восхваляют немногих избранных слуг «старого режима», которые как «герои боролись за торжество света во мраке деспотизма». Тюрго является главным объектом такого рода традиционных восхвалений, инициированных самими революционерами, которые иногда называли его «истинным гражданином». Некоторые писатели добавили свой штрих к портрету, утверждая, что Тюрго был поставлен на должность министра по воле народа и смещен усилиями придворных интриганов. На самом деле Тюрго был назначен на должность генерального контролера монархом, руководствовавшимся самыми добрыми намерениями и искавшим среди своих чиновников человека, наиболее подходящего для этой работы. Если и было другое влияние, то только со стороны министра де Морепа. Получив должность, Тюрго, несомненно с самыми лучшими намерениями, в значительной мере опирался на королевскую прерогативу. При поддержке монарха министру легко составлять блестящие декреты и силой навязывать их парламентариям, отказавшимся их одобрить. Трудность заключалась в том, чтобы заставить социальные группы и население в целом принять эти декреты. Вначале Людовик XVI оказывал Тюрго полную поддержку, но, имея много хороших качеств, он не был деспотом и был не склонен применять силу. Хотя Тюрго был мишенью интриг двора и других кругов (в основном из-за его политики урезания расходов), со временем доминирующим фактором в создавшейся ситуации стало массовое сопротивление сельского пролетариата и ремесленных гильдий; возникали даже местные мятежи, которые Тюрго подавлял твердой рукой. Так что точнее было бы сказать, что Тюрго был возведен на министерский пост королем, а свергнут народом (хотя эта правда также была бы неполной). Для нас этот факт имеет значение, поскольку он проливает свет на личность одного из величайших ученых-экономистов всех времен. Согласно нашей интерпретации, король выглядит лучше, чем принято считать, но и образ Тюрго ничуть не страдает. Мы видим прекрасного чиновника, который был хорошим администратором и, возможно, советником, но плохим лидером и тактиком. Мы убеждаемся в его честности и твердости (на те же черты указывают и другие толкователи), а также его преданности королю, которую, возможно, не столь ценят другие интерпретаторы. Ответ на чисто академический вопрос, мог ли Тюрго предотвратить революцию, останься он на посту министра, зависит от того смысла, который мы вкладываем в слово «революция». Если мы понимаем под этим свержение монархии и кровавые эксцессы, то ответ должен быть утвердительным, однако он добился бы этого как благодаря реформам, которые он мог бы провести, так и в равной мере благодаря своей готовности вызвать войска. Фригийский колпак не подойдет Тюрго. {Красный фригийский колпак стал эмблемой свободы во время Французской революции 1789-1799 гг.}
Его главное произведение «Размышления об образовании и распределении богатств» (Reflexions sur la formation et la distribution des richesses) было написано в 1766 г. для двух обучающихся во Франции китайцев и опубликовано в еженедельнике «Эфемериды» (Ephemerides), за 1769-1770 гг.; английский перевод вышел в 1808г. Как указывалось выше, при публикации работы возникли некоторые сложности, связанные с попыткой редакторского вмешательства Дюпона (предположительно, он действовал в интересах физиократической ортодоксии). Из менее значительных работ, дополняющих данное произведение, наиболее важными являются «Похвальное слово Гурнэ» (Eloge de Gournay), письмо о бумажных деньгах, адресованное аббату де Сисэ (1749; это его первая публикация по экономике), заметки по поводу эссе о косвенном налогообложении Сен-Перави (1767) и Граслена (1767) и работа о денежных ссудах (1769). Его вклад в Энциклопедию, включая такие статьи, как «Существование», «Расширяемость» и «Этимология», а также его критика философии Беркли (и многие другие работы) представляют интерес как доказательства широты его творческого диапазона. «Собрание сочинений» (Oeuvres) Тюрго было издано Дюпоном де Немуром (1808-1811) и переиздано Шеллем (1913-1923). Работу Леона Сэя «Тюрго» (Say Leon. Turgot) перевел на английский язык М. В. Андерсон (1888). Стоит упомянуть также о работах Альфреда Неймарка «Тюрго...» (Neymarch. Turgot..., 1885); С. Файльбогена «Смит и Тюрго» (Feilbogen S. Smith und Turgot. 1892), У. У. Стивенса «Жизнь и произведения Тюрго» (Stephens W. W. The Life and Writings of Turgot. 1895) и особенно книгу Г. Шелля «Тюрго» (Schelle G. Turgot. 1909).
Если мы теперь попытаемся сравнить Тюрго-ученого с Беккариа и А. Смитом, то прежде всего мы будем поражены значительным сходством между ними: по образованию и широте мировоззрения все трое были эрудитами; все трое стояли в стороне от деловой и политической арены; все трое были всей душой преданы своему делу. Тюрго был, несомненно, самым блестящим из них, хотя его блеск носил оттенок некоторой поверхностности, правда не в экономической науке, а в далеких от нее интеллектуальных областях. Основное различие между ними с точки зрения их научных достижений заключается в том, что А. Смит расходовал очень мало энергии на ненаучную работу, Беккариа — очень много, а Тюрго начиная с 1761 г. тратил почти всю свою энергию на дела, не относящиеся к науке. В течение тринадцати лет, проведенных в Лиможе, у Тюрго было мало досуга; во время почти двухлетнего пребывания на министерском посту у него практически совсем не было свободного времени; вероятно, он занимался творческой работой в период с 18 до 34 лет. Этим объясняется не только неодинаковый уровень тех трех его работ, о которых мы говорим, но также и разная степень их законченности.
Тюрго был слишком одарен, чтобы написать что-либо незначительное. Тем не менее уделять внимание большинству работ Тюрго стоит только специалистам по его творчеству. Особняком стоят «Размышления» (Reflexions), и мы ограничимся только этой работой, впрочем за одним исключением. Небольшая по объему работа была, очевидно, написана наспех и никогда внимательно не пересматривалась. Она выглядит так, как выглядела бы книга Маршалла «Принципы», если бы уничтожили ее текст, примечания и приложения и сохранили только краткие выводы на полях, да и то не все. По сути своей это не более чем подробное аналитическое оглавление, написанное для основного текста несуществующего трактата. Но и в таком виде его теоретическая схема, даже если не говорить о приоритете, явно выше теоретической схемы «Богатства народов». Чтобы прийти к такому выводу, нет необходимости приписывать Тюрго ничего, что не было им сказано в действительности, или придавать сказанному им новый смысл, который сам он не имел в виду. Он сказал то, что сказал, не более и не менее того. Назвав работу незаконченной или схематичной, я не имел в виду, что для ее завершения требуется выдвинуть определенные догадки или широко ее интерпретировать. Она представляет собой целостную систему экономической теории. Любой компетентный экономист способен восполнить все, что отсутствует в этой работе, ничего не добавляя, кроме критических замечаний, из своего собственного запаса знаний. Разумеется, восхищение «Богатством народов» вызвано не только теоретической схемой книги. Она завоевала признание благодаря заключенной в ней зрелой мудрости, роскошным примерам, эффективной защите определенной экономической политики. Следует также отметить продуманность, с какой создавалось это творение профессионального ученого: книга явилась плодом терпения, скрупулезной работы и самодисциплины. Нет никакой уверенности в том, что Тюрго мог создать что-либо подобное, если бы даже владел всем досугом в мире. Обе работы имели далеко не одинаковый успех, из чего можно сделать вывод: в экономической науке недостаточно одних только интеллектуальных достижений; большое значение имеют законченность, отточенность, возможность приложения, а также иллюстративный материал. Даже в наши дни, в экономической науке пока невозможно (как, например, в физике) повлиять на ход мировой научной мысли, опубликовав статью, занимающую меньше одной страницы. Работа Тюрго получила столь высокое признание только благодаря его известности в других областях деятельности. Но и при этом она не принесла тех плодов, какие могла бы принести.
Поскольку единственным удовлетворительным способом резюмировать это резюме является его переписывание и поскольку к тому же мы коснемся наиболее важных вопросов в последующих главах, то здесь мы предложим вместо «Руководства для читателя» только несколько общих пояснений. Приблизительно первая треть трактата (первый тридцать один раздел), представляет собой основу, включающую схему классов Кантильона— Кенэ и анализ их связей в производстве и распределении, ярко окрашенный в физиократические цвета. С самого начала настойчиво выдвигаются некоторые фундаментальные предположения, такие как тезис, согласно которому конкуренция всегда приводит к снижению заработной платы до уровня прожиточного минимума. Разделы XXXII—L содержат теорию бартера, цен и денег, которая в рассматриваемых рамках, почти безошибочна и, за исключением отсутствующей формулировки маржинального принципа, находится не на таком уж большом расстоянии от теории Бёма-Баверка. Остальная часть работы посвящена главным образом теории капитала, которая предвосхищает большую часть исследований XIX в., и таким темам, как процент, сбережения и инвестиции, а также капитальная стоимость. В отдельных вопросах трудно утверждать или отрицать оригинальность положений автора, тем более что Тюрго не дает ссылок, но это простительно при таком схематическом изложении. Однако всестороннее видение всех основных фактов и их взаимосвязей в соединении с блестящей формулировкой настолько очевидно, что благодаря одному этому можно было бы рассматривать всю работу как самобытный вклад в науку, даже если бы ни одно из высказанных положений не принадлежало исключительно Тюрго. В этом трактате, посвященном прежде всего вопросам ценности и распределения, ставшим столь популярными в последние десятилетия XIX в., практически невозможно найти хотя бы одну ошибку. Не будет преувеличением сказать, что аналитическая экономическая наука потратила целое столетие, чтобы подняться до того уровня, которого она могла достичь за двадцать лет после опубликования трактата Тюрго, если бы его содержание было надлежащим образом понято и усвоено внимательными профессионалами. На самом деле даже Ж. Б. Сэй, наиболее важное звено между Тюрго и Вальрасом, не сумел найти полноценного применения трактату Тюрго.
Убывающая отдача: Стюарт и Тюрго
Стюарт в своих «Основаниях» (Principles. 1767), а за ним Ортес в работе «Национальная экономика» (Economia Nazionale. 1774) описали то, что поздние рикардианцы назвали экстенсивным пределом использования земельных угодий (Extensive Margin): с ростом численности населения приходится обрабатывать все менее и менее плодородные почвы, и равные количества производительного труда, затраченные на обработку этих становящихся все беднее почв, дают постоянно уменьшающиеся урожаи. Тюрго открыл другой случай убывающей физической отдачи, который те же последователи Рикардо назвали интенсивным пределом использования земельных угодий (Intensive Margin): при неоднократных затратах равных количеств капиталов — avances (в данном случае то же самое можно сказать о равных количествах труда) на обработку данного земельного участка поначалу мы будем получать все бблыпие количества продукта, но лишь до достижения определенной точки, где отношение прироста продукции к приросту капитала достигнет максимума. После прохождения этой точки дальнейшие затраты равных количеств капитала будут порождать постепенно снижающийся прирост продукции, ряд таких убывающих приростов в итоге сойдется к нулю. Эту формулировку, со временем признанную как истинный закон убывающей отдачи, трудно переоценить. Это блестящее достижение, которого достаточно, чтобы поставить Тюрго как теоретика выше А. Смита. Формулировка Тюрго значительно вернее большинства формулировок XIX в., и она оставалась непревзойденной до тех пор, пока Эджуорт
не взял дело в свои руки.
Особенной удачей Тюрго является включение перед интервалом убывающей отдачи периода, когда наблюдается рост отдачи, признание факта, что убывающая отдача не преобладает сразу же после внесения первой «дозы» некоторого переменного фактора, а устанавливается только после достижения определенной точки. Это обстоятельство должно было бы раз и навсегда опровергнуть ошибочное мнение, будто тот, кто утверждает, что при определенных обстоятельствах расширение производства может сопровождаться возрастающей отдачей, отрицает тем самым справедливость «закона» убывающей отдачи. Более того, Тюрго с непревзойденной точностью определил возрастающую отдачу: это возрастающая отдача, сопровождающая применение переменного фактора в дополнение к другому фактору (или набору факторов, количества которых постоянны) до достижения оптимального сочетания факторов. Таким образом, можно сказать, что Тюрго сформулировал особый случай закона, который американские экономисты около 1900 г. назвали Законом переменных пропорций.
Наконец, следует отдать Тюрго должное за то, что он сформулировал закон в терминах последовательных приращений продукта, а не в терминах среднего продукта (на единицу переменного фактора). Это значит, что он фактически пользовался предельным анализом, и современная аналитическая техника могла бы только улучшить форму изложения. В законе Тюрго нет ничего, что стоило бы подвергнуть критике, за исключением неадекватного убеждения в необходимости точно указывать как продукт, так и переменный фактор, для которых данный закон имеет силу. Беспорядочный набор вещей, скрывающихся за словом auances, не отвечает этому требованию, а фактически отходит от него. На другой упрек в адрес Тюрго, который заключается в том, что он не подчеркивает факт справедливости своего закона только для данного уровня технологических знаний или данного технологического горизонта, или данной — как сказали бы мы — производственной функции, он, возможно, ответил бы, что это само собой разумеется. Мы убедимся, что это не так. Но прежде стоит затронуть еще один вопрос.
И Стюарт, и Тюрго говорили только о сельском хозяйстве. Пятьдесят лет назад это никого не могло удивить, поскольку тогда убывающая отдача считалась присущей исключительно этой отрасли. Нас же этот факт способен изумить, поскольку мы считаем доказанным, что ни возрастающая, ни убывающая отдача не ограничиваются какой-либо отдельной областью экономической деятельности, а, наоборот, при наличии некоторых общих условий могут преобладать в любой отрасли. Возможно, объяснение следует искать в том, что на неискушенный ум особо сильно действуют ограничения, наложенные на человеческую деятельность неумолимо «заданными» физическими условиями. Требуется немало труда, чтобы определить истинные масштабы аналитического значения этих ограничений и логически отделить их от земли и отрасли, занимающейся ее обработкой. И все же удивительно, как много времени было затрачено на осознание того, что в действительности не существует логической разницы между попыткой расширить производство на ферме и на фабрике и что если невозможно бесконечно увеличивать число ферм или укрупнять их, то этого нельзя сделать и с фабриками. Дополнительное объяснение мы находим в убежденности практически всех ученых-экономистов XVIII в. (и это мнение как пережиток сохранилось у «классиков» XIX в.), что, в то время как фактор земли дан раз и навсегда, другой первоначальный фактор, труд, при благоприятных условиях всегда будет увеличиваться до любого требуемого количества. Если мы примем эту точку зрения, нам станет ясно, почему некоторые авторы упорно не желали одинаково относиться к труду и к земле и беспристрастно применять законы физической отдачи к обоим. Тогда мы поймем однобокую аналитическую схему, которую они разработали.
Вклад римлян
Рассмотрим теперь еще меньший вклад римлян. Пример Древнего Рима позволяет проверить теорию, согласно которой практические нужды, а не жажда интеллектуальных открытий, являются основной движущей силой научных поисков. Даже в самые ранние времена, когда Рим представлял собой по сути крестьянскую общину, существовали экономические проблемы первостепенной важности, которые вызывали жестокую классовую борьбу. Ко времени первой Пунической войны получили развитие важные торговые интересы. Ближе к концу Республики торговля, деньги и финансы, управление колониями, тяжелое состояние италийского сельского хозяйства, обеспечение столицы продовольствием, рост латифундий, рабский труд и т. д. представляли собой проблемы, которые в условиях искусственной политической конструкции, на формирование которой оказали влияние военные завоевания и последствия непрекращающихся войн, могли бы обеспечить работой целый легион экономистов. На вершине культурных достижений в эпоху Адриана и Антонина Пия, когда многие из этих трудностей временно отсутствовали и мир и процветание ненадолго воцарились на просторах империи, достойные правители и плеяда блестящих генералов и администраторов вокруг них могли бы найти применение своим умственным способностям. Но ничего подобного не происходило — ничего, помимо вырывавшихся время от времени стонов о плохом торговом балансе империи или о том, что latifundia perdidere Italiam (латифундии погубили Италию).
Вклад в экономическую науку
Экономическая теория философов естественного права по сути не содержит ничего нового по сравнению с теорией Молины. Достаточно сослаться на ее законченное изложение в трактате Пуфендорфа. Различая ценность для потребления и ценность для обмена (или pretium eminens), Пуфендорф определяет последнюю через соотношение редкостей или наличных количеств благ и денег. Рыночная цена здесь тяготеет к величине нормальных издержек производства. Его анализ процента (здесь он охотно цитирует Библию) явно уступает теориям поздних схоластов. Обсуждает он и различные проблемы государственной политики: борьбу с роскошью с помощью законов, ограничивающих расходы; регулирование монополий, ремесленных цехов, права наследования и майората, народонаселения. Повсюду чувствуются здравый смысл и умеренность, а также ощущение хода истории. Повсеместно уделяется внимание вопросам благосостояния. Одним словом, вновь перед нами зародыш «Богатства народов».
Влияние специфических обстоятельств на экономическую литературу того времени
К сожалению, литературу, о которой пойдет речь, нельзя понять, если исходить только из вышеизложенных фактов. Многое в ней объясняется конкретными ситуациями в конкретных странах, которые казались авторам чем-то само собой разумеющимся. Даже книги и памфлеты, не посвященные какому-нибудь конкретному законопроекту или частному явлению, нельзя полностью оценить, если не знать специфических условий той страны, в которой жил автор. Можно составить длинный список ошибочных интерпретаций и оценок этой литературы, особенно в работах «либеральных» критиков XIX в. Грешат этим и более поздние исследователи. Здесь мы можем привести лишь несколько общих соображений на этот счет. Некоторые дополнительные факты будут упомянуты в ходе дальнейшего изложения.
I. Все экономические труды того времени сочинялись в странах и для стран, которые можно назвать бедными (за исключением, может быть, Голландии). Если же под «бедными» понимать «неразвитые», то исключений из этого правила не будет. Все европейские государства стояли тогда на пороге своего промышленного и даже аграрного развития, и это было ясно всем. Для нас экономическая экспансия связана в первую очередь с новыми потребностями и методами производства. Что же касается той эпохи, то перед ней открывались безграничные возможности развития на базе существовавших потребностей и техники в дополнение к тем, которые вытекали из технического прогресса и территориальных завоеваний. Но мы употребляем термин «бедные страны» в другом смысле. Дело в том, что во второй половине XVII в. крупные континентальные державы столкнулись с огромными трудностями реконструкции. Они были бедны даже по сравнению со своим собственным уровнем XVI в.
Неудивительно, что специфические аргументы и практические меры, имевшие смысл в таких условиях, казались чепухой с точки зрения XIX столетия.
II. Все европейские страны, включая Англию, были преимущественно аграрными. Их главными экономическими проблемами были аграрные, большинство населения этих стран составляли сельские жители: крестьяне, фермеры, сельскохозяйственные рабочие. В XVI, XVII и XVIII вв. аграрный мир претерпел поистине революционные изменения: историки народного хозяйства справедливо говорят об аграрной революции или даже о нескольких аграрных революциях.
Этот термин обозначает два различных, но тесно связанных между собой и усиливающих друг друга процесса, которые взорвали бы структуру средневекового общества даже в том случае, если бы не произошло никаких радикальных изменений в промышленном секторе. С одной стороны, во всех отраслях сельского хозяйства шел процесс технологических изменений, зародившийся уже в начале XVI в. и достигший наибольшей силы в XVIII в. С другой стороны, рука об руку с технологическими революциями шли организационные изменения, превратившие средневековые поместья в фабрики по производству зерна, шерсти и мяса и разрушившие старые отношения между землевладельцами и крестьянами (или фермерами). Достаточно назвать главную форму этих изменений, получившую распространение в Англии,— «огораживания».
Различные правительства, а следовательно, и различные авторы заняли в этом вопросе противоположные позиции. На континенте, и особенно в Германии, правительства приложили много целенаправленных и в общем увенчавшихся успехом усилий ради спасения крестьянства и превращения его в класс мелких земельных собственников. В Англии классу владеющих землей и обрабатывающих ее иоменов позволили исчезнуть, и, несмотря на все эмоции по поводу покинутых деревень, возобладало крупное поместье, но не как производственная, а как административная единица, в рамках которой производством занимался фермер, соединяя в себе рабочего и капиталиста.
III. Однако нет ничего удивительного в том, что сравнительно менее значительные сферы промышленности и внешней торговли привлекали в то время больше внимания, чем сельское хозяйство. Это были как бы маленькие дети, от судьбы которых зависело будущее всей семьи. Кроме того, представители торгово-промышленных кругов гораздо более, чем земельные собственники и фермеры, были заинтересованы в том, чтобы взяться за перо, и располагали для этого широкими возможностями. Применительно к экономической науке это означает, что в те времена «экономикой промышленности и торговли» занималось больше специалистов, чем «экономикой сельского хозяйства». Существование этих двух групп авторов обусловливалось, как и сегодня, разделением труда. Естественную полемику между ними не следует выводить из какого-либо антагонизма их общефилософских позиций, будь то в отношении к жизни в целом или в отношении к экономике, за исключением тех редких случаев, когда это действительно имело место (единственно важным среди этих исключений являются физиократы — см. ниже, главу 4).
Крупные предприятия (крупные относительно своего окружения) возникли в заметном количестве в XIV в. в Италии, в XV в. — в Германии, в XVI в. (во время правления королевы Елизаветы) — в Англии. Все они сначала появились в торгово-финансовой сфере, а затем проникли в сферу производства. Однако, по сути дела, ту промышленность, о которой рассуждали экономисты того времени, составляли ремесленники (все еще объединенные в цехи), домашние «мастера» и собственники-управляющие немногочисленных и по большей части довольно маленьких фабрик. В Западной Европе, и особенно в Англии, это положение значительно, но не коренным образом изменилось в ходе «промышленной революции» последних десятилетий XVIII в., но последствия ее вполне проявились лишь в начале XIX в. Многие авторы, иногда даже А. Смит, зачисляли промышленников в разряд работников. Ни один из авторов, включая Смита, не представлял себе действительного значения тех процессов, которые привели к тому, что историки народного хозяйства назвали «промышленной революцией». Смит считал акционерную форму промышленного предприятия аномалией, кроме таких случаев, как строительство каналов и т. п. Для него и его современников большой бизнес все еще означал торговый и финансовый бизнес, и прежде всего предприятия, связанные с колониями. Их негодование и недоверие по отношению к этому большому бизнесу сильно напоминают чувства, которые испытывают к нему современные экономисты.
IV. Развитие промышленности и торговли почти до самого конца рассматриваемого нами периода характеризовалось «монополистической» политикой и деловой практикой, которые были одной из основных тем экономической литературы того времени и подвергались решительному осуждению со стороны экономистов и историков экономики начиная со Смита и до сего дня.
Под «монополистической» государственной политикой и частной деловой практикой мы понимаем мероприятия и формы поведения, направленные на обеспечение продуктам или услугам данного индивида или группы индивидов выгодных условий продажи путем:
1) недопущения иностранцев на национальный или международный рынок (поскольку иностранные государства еще не стали единым экономическим целым, это часто сводилось к недопущению на свой рынок производителей и торговцев из соседнего городка или района);
2) отстранения от торговли всех соотечественников, кроме привилегированного индивида или группы (например, запрет розничным торговцам заниматься оптовыми операциями);
3) ограничения объема производства этого привилегированного индивида или группы и контроля за распределением продукта между рынками.
Давайте сделаем небольшую паузу и в свете вышеизложенного проанализируем причины, в силу которых такая политика и практика были преобладающими.
Во-первых, мы могли бы предположить, что если бы в мире внезапно воцарился полностью сложившийся капитализм и его развитию не мешали бы упомянутые выше факторы, то и поведение деловых людей и государственная политика сразу стали бы такими, как в XIX в. Иными словами, мы могли бы ожидать, что в данном случае в странах, столь бедных товарами и столь богатых возможностями, произойдет быстрая экспансия конкурентного предпринимательства. Однако такое ожидание было бы лишь отчасти оправдано. Бедняк — плохой покупатель, и нормальный риск занятия бизнесом сильно увеличивается там, где богатство, порождающее спрос, надо не просто привлечь, но еще сначала создать. В бизнесе, как и повсюду, наступательная стратегия часто дополняется оборонительной тактикой, хотя это упорно отрицают экономисты всех времен. Но в условиях, когда долгосрочное наступление осуществлялось медленно, каждый завоеванный рубеж следовало тщательно укрепить, прежде чем продвигаться дальше. Поэтому неудивительно, что протекционистские, ограничительные меры, преобладавшие в каждый данный момент времени, производили на историков гораздо более сильное впечатление, чем постепенный ход базисного процесса. Однако факт остается фактом: даже самое разумное правительство, движимое одной целью — помочь промышленному развитию, во многих случаях должно было бы предоставить производителю монопольные привилегии, поскольку иначе предприятие не могло бы возникнуть. В других случаях ему пришлось бы разрешить монополистическую практику некоторым предпринимателям. В особой степени это, конечно, относится к странам, опустошенным войной, таким как Германия, где только перспектива чрезвычайно большой прибыли могла побудить к предпринимательской деятельности обнищавшее и отчаявшееся население.
Во-вторых, в реальности капитализм вовсе не свалился с неба на пустую землю: он постепенно вырастал из существующих структур, в которых доминировала цеховая организация со своим духом, институтами и сложившейся практикой. Новые продукты, новые методы производства и новые формы предприятий отвергаются любой средой, но в ту эпоху существовал целый законодательный, автоматически действующий механизм сопротивления новому. Для нас здесь важны два момента. С одной стороны, под давлением, цехов и в их интересах законодательство и администрация подвергали новые «свободные» предприятия различным ограничениям, препятствовавшим росту производства. С другой стороны, хотя подобные ограничения не только не имели никаких корней в капиталистической системе хозяйства, но и искажали саму эту систему, купцы, мастера и прочие люди, испытавшие их на себе, усваивали дурные привычки и сами образовывали аналогичные организации. Помимо ожидаемых прибылей от ограничения конкуренции были и другие причины, облегчавшие купцам и мастерам усвоение цеховых способов поведения: они сами оказались порождением того мира, в котором организации и корпорации были признанным институтом, они с готовностью воспринимали этические и религиозные правила, стандартизованные способы поведения, включая молитвенные собрания. Действуя в одиночку, они не имели политического веса, в то время как всякая «достопочтенная компания» им обладала. В наиболее важной области — колониальной торговле — потребность в защите от вооруженных нападений или, наоборот, в покровительстве этим нападениям (существовали акционерные компании, занимавшиеся исключительно пиратством) неизбежно сплачивала торговцев и способствовала распространению корпоративных форм и на другие аспекты их деятельности. Всем этим потребностям отвечала форма «привилегированной торговой компании», которая на самом деле таковой не являлась, а представляла собой организационную оболочку, прикрывавшую торговлю участников этой компании. Образование таких компаний, отчасти противостоящих средневековой системе монопольных прав отдельных городов на торговлю определенными товарами (jus emporii), а отчасти дополняющих ее, было естественным средством, позволявшим использовать возможности тогдашнего протекционизма.
В-третьих, правительства национальных государств имели и свои резоны к созданию или поощрению «монополистических» организаций или монопольных позиций отдельных производителей. Одним из них была упомянутая выше потребность в реконструкции. Другим — перспектива личного обогащения для правителей: так, королева Елизавета лично участвовала в прибылях (и убытках) от «монополистических» предприятий и даже от неприкрытого грабежа. Эта же великая государыня награждала фаворитов, вручая им монопольный патент. Кроме того, «монополистическая» организация — это губка, которую гораздо легче «выжать», чем множество независимых предприятий. И наконец, сильным правительствам не только легче эксплуатировать такие организации, но и управлять ими: их административные органы — это готовые рычаги управления. Значение последнего аспекта особенно велико, если вспомнить о том, что для таких правительств торговые мероприятия были лишь одним из инструментов агрессивной силовой политики, позволяющим усилить торговлю с одной страной или прекратить ее с другой, — в некоторых случаях это приводило к таким же результатам, как успешная военная кампания. К тому же колониальные компании разных стран могли вести войну между собой, в то время как соответствующие правительства официально не воевали.
Само собой разумеется, широкой публике не понравилось то, что ее эксплуатировали каким-либо из этих способов и с какой бы то ни было из упомянутых целей. При этом она не задавалась вопросом, компенсируется ли такая практика некоторыми преимуществами (например, в тех случаях, когда без монополии вообще невозможно было наладить производство данных товаров). Обильная литература (читатель может легко ее себе представить, если он знаком с аналогичной современной литературой) просто отражала это возмущение и редко
выходила за пределы простого осуждения привилегированных индивидов и групп (в Англии наиболее частыми объектами критики были Ост-Индская компания и «Купцы-авантюристы»). Деловые люди также участвовали в возмущенном хоре, осуждая ограничения и привилегии для всех, кроме себя самих: каждый был заклятым врагом чужих привилегий. Наиболее же глубокий анализ осуществлялся, как правило, «апологетами», защищавшими интересы тех или иных монополистов. В 1-й части мы писали о том, что мотивы, движущие исследователем, не имеют отношения к истинности или ценности фактов и аргументов, которыми он оперирует. Раскрытие «личной заинтересованности» автора— действенный прием в публичной дискуссии, но наличие заинтересованности также не может быть аргументом против основанной на ней точки зрения, как и отсутствие заинтересованности — аргументом «за». Для нас факты и аргументы, приводимые «апологетами», не хуже и не лучше, чем те, которые использует «беспристрастный философ», если только таковой существует.
Реакция публики на ограничительную практику была в Англии гораздо сильнее, чем на континенте (причины этого настолько очевидны, что нам не стоит на них останавливаться). Назовем такой факт: свобода торговли, под которой в XVII в. понимали отмену преимущественных прав, устранение привилегированных торговых компаний или хотя бы право каждого стать членом такой компании, нашла поддержку в английском парламенте. В 1604 г. там был представлен, хотя и не прошел, довольно радикальный законопроект против ограничений торговли (разумеется, при этом в виду не имелась свобода торговли в позднейшем смысле слова). В отношении к торговым ограничениям в Англии и на континенте есть еще одно различие, представляющее для нас интерес. Читатель, может быть, уже отметил, что хотя широкие массы населения были возмущены большинством ограничительных мер и законов, эти последние отнюдь не порождали монополистов в строгом смысле слова (единственных продавцов) и практику монополистического ценообразования. Тем не менее это возмущение шло именно под флагом борьбы с монополией. За причинами не следует далеко ходить. На англичан елизаветинской эпохи вряд ли серьезно влиял тот факт, что монополия осуждалась уже Аристотелем и схоластами, но они наверняка унаследовали восходящую к средневековью неприязнь к монопольным закупкам товаров в спекулятивных целях и т. п. Эта неприязнь переросла в ярость, когда Елизавета и Иаков I стали в изобилии создавать самые настоящие монополии, лишенные к тому же каких бы то ни было компенсирующих достоинств. В ходе борьбы против них слово «монополия» приобрело сильную эмоциональную окраску и навсегда превратилось в пугало. Для среднего англичанина оно ассоциировалось с королевскими привилегиями, фаворитизмом и угнетением. Слово «монополист» стало оскорблением. Но как только какое-либо слово приобретает эмоциональную окраску (позитивную или негативную), автоматически вызывающую у слышащего или читающего его однозначную реакцию, ораторы и писатели начинают использовать данный механизм, употребляя это слово как можно чаще. Так, термин «монополия» стал со временем обозначать все недостатки, присущие капиталистической экономике. Эта эмоциональная установка, естественно, распространилась на Соединенные Штаты, тем более что значительное число английских эмигрантов в Америке находились в оппозиции к династии Тюдоров— Стюартов.
Эта установка вплоть до сего дня оказывала и оказывает воздействие на общественное мнение, законодательство и даже профессиональную науку как в Англии, так и в США.
Все вышесказанное позволяет сделать вывод, что в данную эпоху сложились определенные типы поведения, которые можно свести к некоторым «принципам». Это и было сделано. В результате возникли термины «меркантилизм», «система меркантилизма», «меркантилистская политика», впервые введенные в оборот критиками этих принципов. Тем не менее до сих пор я старался их не употреблять. Причины этого будут изложены в главе 7, в которой меркантилизм в теории и на практике станет главной темой нашего анализа. Пока же я прошу моих читателей забыть все то, что они об этом знают, и непредубежденно следить за дальнейшим изложением.
Возникновение «мальтузианского» принципа
Теория народонаселения, как ее понимали в XIX в., т.е. теория факторов или «законов», определяющих численность, темпы роста или убыли населения, возникла значительно раньше мальтузианской. За исключением несущественных деталей, «мальтузианский» принцип народонаселения был полностью разработан Ботеро в 1589г.: население имеет тенденцию расти без каких-либо определенных пределов, в меру естественной человеческой плодовитости (virtus generativa). Напротив, средства существования и возможности их увеличить (virtus nutritiva) определенно ограничены, а следовательно, кладут этому росту единственный существующий предел. Этот предел устанавливает нужда, заставляющая людей воздерживаться от брака (по Мальтусу: негативное ограничение, предусмотрительное ограничение, «моральное воздержание»), если численность населения периодически не сокращается войнами, эпидемиями и т. д. (по Мальтусу: позитивное ограничение). Идеи этого первопроходца {Ботеро}, являются единственной заслуживающей внимания теорией народонаселения в истории. Однако она появилась задолго до того времени, когда могла получить распространение; она практически затерялась в популяционистской волне XVII в. Примерно через двести лет после Ботеро Мальтус фактически всего лишь повторил эту идею, за исключением того, что применил математические законы для того, чтобы описать действие virtus generativa и virtus nutritiva: численность населения должна расти «в геометрической прогрессии», т. е. в виде расходящегося геометрического ряда, а средства пропитания — в «арифметической прогрессии». Однако «закон геометрической прогрессии», которого не было в работе Ботеро, был предложен Петти в его «Эссе об умножении человеческого рода», Зюсмильхом в 1740 г., Р. Уоллесом в 1753г. и Ортесом в 1774г. Таким образом, в этом диапазоне идей Мальтус не сказал ничего нового. Из тех авторов XVIII в., кто, не связывая себя с этой математической формой, утверждал, что численность населения будет всегда расти до предела, определяемого обеспеченностью средствами существования, достаточно упомянуть Франклина (1751), Мирабо (который в 1756 г. выразился в свойственной ему живописной манере: люди будут плодиться до достижения предела средств существования, «как крысы в амбаре»), сэра Джеймса Стюарта (1767), Шатлю (1772) и Таунсенда (1786). Стюарт, чей приоритет должен был признать Мальтус, выразил свои идеи особенно четко. Точно так же как и Ботеро, он принял «детородную способность» за постоянную силу, которая сравнивается с пружиной, удерживаемой в сжатом состоянии приложенным к ней грузом и непременно реагирующей на любое ослабление давления на нее. Таунсенд определил ограничивающий фактор как «голод, который не ощущается самим индивидом и не внушает ему страха, но предвидится в будущем и грозит его потомкам». Насколько мне известно, Ортес был единственным, кто допускал, что «разум» может при этом играть большую роль, чем простое предвидение грядущей нужды; это влияние разума он проиллюстрировал на примере безбрачия католического духовенства.
Итак, Ботеро был первым автором, в чьих работах прозвучала пессимистическая нота, вокруг которой разгорелся спор во времена Мальтуса. Как мы видели, Ботеро связывал рост населения с действительной или потенциальной нищетой. Но большинство авторов, полагавших, что численность населения имеет тенденцию к росту без определенных пределов, не разделяли пессимизма Ботеро, а, наоборот, симпатизировали популяционистским настроениям, преобладавшим в то время в их странах. В качестве примера можно привести Петти, а также Мирабо и Пэйли до их присоединения к взглядам Ботеро—Мальтуса по данному вопросу.
Такая позиция логически ошибочна, поскольку сам факт, что население физически способно размножаться до тех пор, пока не закончится не только пища, но и место на земле, не является причиной для беспокойства, если к этому не добавить дополнительное предположение, что население действительно будет стремиться к этому, вместо того чтобы просто реагировать на изменение экономического положения ростом или снижением рождаемости. Другими словами, должна наблюдаться тенденция к тому, чтобы численность населения «наталкивалась» на границы, заданные обеспеченностью продовольствием. Однако, если даже допустить существование такой тенденции, она не может быть причиной для беспокойства за ближайшее будущее или, что важнее для нашей темы, служить основанием для объяснения современных явлений. Для этого недостаточно полагать, что избыток населения относительно обеспеченности пищей сможет наступить и наступит в неопределенно далеком будущем. Мы должны считать, что давление избыточного населения уже имеет место или грозит наступить в ближайшем будущем. Если дело обстоит иначе, то можно одновременно верить в существование этой долгосрочной тенденции и придерживаться противоположного мнения в отношении любой данной ситуации и ближайших перспектив. Читателю может показаться, что я уделяю излишне много внимания этим очевидным различиям, но пренебрежение ими привело к тому, что многие дискуссии по поводу народонаселения как в XVIII, так и в XIX в. оказались бесполезными.
На примере работы Роберта Уоллеса можно показать, каким образом простая убежденность в том, что в неопределенно далеком будущем возникнет давление избыточного населения, может иметь отношение к экономическому анализу. Уоллес считал эгалитарный коммунизм абсолютно идеальной формой общества. Тем не менее он отвергал его на одном единственном основании: подобное общество не сможет ограничивать физические возможности человека к размножению, вследствие чего коммунистическое общество придет к перенаселению и нищете. На основании этой точки зрения мы не можем сделать вывод о взглядах Уоллеса на современную ему ситуацию.
Что бы мы ни думали о достоинствах данного аргумента, он содержит две характерные черты, требующие особенно пристального внимания. Во-первых, если бы предположение о неограниченном росте населения было справедливо, то оно по статусу вплотную приблизилось бы к «естественному закону» в строгом значении данного термина. Большинство английских экономистов в течение последующих ста лет воспринимали его именно как выражение непреодолимой, почти физической закономерности. Те же экономисты имели обыкновение считать столь же необходимыми и универсальными не только те экономические тезисы, которые являются не более чем прикладной логикой, но и другие, такие как их «закон заработной платы». Видимо, уместно предположить, что данная привычка английских экономистов как-то связана с их верой в этот биологический «закон». Если это так, то вопрос о классических «вечных законах экономики» нельзя рассматривать как предмет философии научного метода; он должен рассматриваться просто как вопрос справедливости и адекватности каждого отдельного предположения.
Во-вторых, кажется, Уоллесу никогда не приходило в голову искать иные препятствия на пути совершенствования человечества, кроме способности людей к размножению; других сомнений относительно возможностей совершенствования человечества у него не больше, чем у Кондорсе. Это вполне соответствовало поверхностной социологии Просвещения, но интересно отметить, что Мальтус и фактически все «классики», по-видимому, придерживались того же мнения. Мне известен только один автор, в произведениях которого хотя бы прозвучала евгеническая нота. Это был Таунсенд. В упомянутой выше работе он доказывал, что обеспечение «ленивого и порочного» легло бы бременем на «более благоразумного, заботливого и трудолюбивого» и заставило бы воздержаться его от вступления в брак. Таунсенд писал: «Фермер оставляет на племя только лучших своих животных, однако наши законы предпочитают, скорее, сохранять худших...».
Выдающимся авторитетом, придерживавшимся другого мнения, т. е. считавшим, что давление избыточного населения около 1750г. уже наблюдалось и существовало всегда, был Кенэ. Разойдясь по данному вопросу с Кантильоном, он не только утверждал, что единственным пределом роста численности населения является наличие средств существования, но и считал, что она всегда стремится превысить этот предел. Единственное обоснование, которое он предложил для этой догмы, заключалось в том, что всегда и везде есть люди, живущие в бедности или нужде (indigence). Эта теория, объясняющая бедность перенаселенностью, является сутью «мальтузианства». Однако до появления «Эссе» Мальтуса у этой теории было так мало приверженцев, что и по сей день большинство историков приписывают разработку этой теории ему. Конечно, популяционизм не удержал своих позиций, по крайней мере за пределами Германии и Испании. Но повсюду экономисты отказывались принять и противоположную точку зрения. Казалось, большинство из них согласились с списком Беркли, которого восхищали радостно суетящиеся массы, или с Юмом, считавшим, что счастье общества и его многочисленность— два «непременных спутника». А. Смит подвел итог, сведя принцип народонаселения к избитому трюизму, но сохранив за ним статус «закона природы»: «...все виды животных размножаются, естественно, пропорционально наличию средств для их существования, и ни один вид не может размножаться сверх этого предела» («Богатство народов». Кн. I, гл. 8). Но одновременно он в духе старых популяционистов заявил, что «самым решающим признаком процветания любой страны является рост численности ее жителей» (там же). Беккариа не разделял ни энтузиазма, ни пессимизма экономистов относительно роста населения; он признавал, что рост численности населения не всегда благо, о котором стоит молиться во все времена, но нет также и причин всегда его опасаться. В сущности, он был единственным авторитетом, ясно выразившим несомненно разумную точку зрения. Дженовези пошел еще дальше, соединив обе крайности. Он отметил, что с точки зрения населения, живущего в определенных условиях, его численность может быть или слишком мала, или слишком велика, в зависимости от того, что обеспечило бы ему больше «счастья»: его прирост или убыль. В результате Дженовези воскресил старую идею об оптимальной численности населения (populazione giusta; Lezioni. Part I, ch. 5), которую впоследствии вновь поддержал Кнут Виксель. Эта концепция неудобна и, возможно, не представляет большой научной ценности. Однако ее заслуга заключается в том, что она показывает: популяционизм и мальтузианство не являются взаимоисключающими крайностями, каковыми они представлялись очень многим.
Возрастающая и убывающая отдача и теория ренты
Возрастающая отдача. Мы видели, что популяционистская позиция в той мере, в какой она экономически оправданна, подразумевает веру в то, что рост численности населения (в определенных пределах) приводит к росту дохода на душу населения, или, другими словами, веру в возрастающую отдачу. Такого же мнения в большинстве случаев придерживаются и сторонники протекционистской позиции, сочетавшейся с популяционистской (см. главу 7). Идея возрастающей отдачи в этом смысле, т. е. отдачи, применительно к национальной экономике в целом, не подкрепленная хорошо аргументированными доводами, объясняющими, почему отдача должна быть возрастающей, и без уточнения, имеется ли в виду физическая отдача или отдача в денежном выражении, является несомненно туманной идеей. Ее трудно расценить как нечто большее, чем «намек» на любой из множества вариантов, в которых впоследствии встречалась эта концепция. Но кроме намеков которые, конечно, встречались очень часто, мы то и дело находим более строгие высказывания, такие как рассуждения Петти о своего рода общественных накладных расходах — на государственное управление, на дороги, школы и т. п. Эти расходы при прочих равных условиях не растут пропорционально росту населения. В результате возрастающая отдача принимает не вполне эквивалентную форму снижающихся издержек на единицу оказанных услуг. Это явление наблюдается в каждом обществе и каждой отдельной фирме. Ранее Антонио Серра четко и с полным пониманием его важности изложил общий закон роста отдачи в обрабатывающей промышленности в форме закона убывающих удельных издержек почти в том же виде, как он позднее излагался в учебниках XIX в. Следует особо отметить, что действие возрастающей отдачи ограничено обрабатывающим сектором. Серра не утверждал, что для сельскохозяйственного производства была характерна убывающая отдача. Однако он так ясно выразил идею, согласно которой промышленное и сельскохозяйственное производство подчиняются разным «законам», что фактически пришел к этому выводу. Таким образом, он предвосхитил важную часть анализа XIX в., от которой не отказался окончательно даже А. Маршалл. Однако Е XVII и XVIII вв. большинство экономистов совсем не высказывались на эту тему, хотя многие подразумевали (или даже высказывались о том), что возрастающая отдача преобладала и в сельском хозяйстве. Сейчас мы рассмотрим наиболее важный пример такой позиции. Пока же отметим, что А. Смит по прошествии более полутора столетий после Серра принял точку зрения, очень близкую к взглядам последнего. В первый раз он ясно, хотя и не слишком строго, сформулировал закон возрастающей отдачи применительно к промышленному производству в связи с разделением труда («Богатство народов». Кн. I, гл.1), а во второй раз более полно: в отступлении о «Влиянии совершенствования производства на реальную цену промышленной продукции». Это отступление он поместил в часть III своей огромной главы о земельной ренте (кн. I, гл. 11), где он объясняет факт «значительного уменьшения количества рабочей силы, требуемого для выполнения какой-либо отдельной операции», использованием «лучшего оборудования, более высокой квалификацией рабочих и лучшим разделением труда». Однако он нигде не сформулировал закон убывающей отдачи, хотя неоднократно касался этой темы, особенно в гл. 11. В главе 1 он фактически всего лишь отметил разницу между сельскохозяйственным и промышленным производством с точки зрения возможностей для непрерывного роста разделения труда. Этот пассаж вполне можно интерпретировать как подтверждение действия закона возрастающей отдачи и в сельском хозяйстве, хотя и в меньшей степени. И это несмотря на то, что оба случая убывающей (физической) отдачи, которые должны были признать Уэст и Рикардо, были исчерпывающе описаны до А. Смита сэром Джеймсом Стюартом (1767) и Тюрго (1767).
Высокий уровень итальянцев
Но главные достижения в создании систем в досмитовскую эпоху принадлежат итальянцам. По замыслу, предмету и плану исследования их труды принадлежали той же традиции, что и произведения Карафы и Юсти. Это были системы политической экономии как теории благосостояния, в которых схоластическая идея «общественного блага» и специфически утилитаристское понятие счастья объединялись в концепции благосостояния (felicita pubblica). Страсть итальянцев к собиранию фактов и их понимание практических проблем не уступали уровню немцев, а по технике анализа они превосходили большинство своих испанских, английских и французских современников. Авторы трудов, в основном профессора и государственные служащие, создавали их исходя из соответствующих точек зрения. Раздробленность тогдашней Италии разделяла их на отдельные группы. Но я могу выделить только две «школы» в точном смысле этого слова, подразумевающем личный контакт и вызванную взаимовлиянием схожесть доктрин, — неаполитанскую и миланскую. Неаполитанскую представляют Дженовези и Пальмьери
(с другими ее членами, и в первую очередь с наиболее яркой ее звездой — Галиани, мы познакомимся позже).
Виднейшими представителями миланской школы являются Верри и Беккариа, но мы воспользуемся случаем, чтобы также представить читателю стоящего особняком венецианца Ортеса.
Граф Пьетро Верри (1728-1797) был не профессором, а сановником австрийской администрации в Милане. Он достоин включения в любой список великих экономистов. Несложно описать предлагаемые им различные рекомендации по экономической политике, которые были для него важнейшим делом (в предисловии к своей главной работе он восклицает: «Как хотелось бы мне высказать что-либо полезное, а еще больше — сделать это!»). Однако составить представление о его чисто научных достижениях гораздо труднее. Некоторые из них будут упомянуты ниже. Здесь мы назовем лишь два его сочинения: Elementi del commercio («Начала коммерции») (1760), которые принесли ему известность, и расширенный их вариант под названием Meditazioni sull' economia politica («Размышления о политической экономии». 1771; перепечатаны в 50-томнике Кустоди и переведены на французский и немецкий). Помимо впечатляющего синтеза идей предшественников эти работы содержат немало оригинальных разработок самого автора, в том числе кривую спроса при постоянной величине расходов. Среди прочего отметим, хотя и недостаточно разработанную, концепцию экономического равновесия, основанную в итоге на «подсчете наслаждений и страданий» (он предвосхитил формулировку Джевонса). В этом аспекте он, пожалуй, превосходил Смита. Важно отметить его внимание к фактам. Верри не только занимался весьма важными историческими исследованиями (см., например, Memorie storiche («Исторические мемуары»), опубликованные посмертно), но и был настоящим эконометристом — например, он одним из первых экономистов составил платежный баланс. Он знал, как соткать из фактов и теории сплошное полотно, и таким образом успешно решил для себя методологическую проблему, которая так волновала последующие поколения экономистов. О Верри и его жизненном пути см., например, книги: Воииу Е. Le Comte Pietro Verri (1889) и Manfra M. R. Pietro Verri (1932). Но самое лучшее изложение и оценку его творчества можно найти в превосходном предисловии профессора Эйнауди к новому изданию Bi-lanci del commercio dello stato di Milano («Торговые балансы Миланского государства») Верри (1932).
Джаммария Ортес (1713-1790) прославился главным образом своим вкладом в «мальтузианскую» теорию народонаселения (см. главу 5). Его систематический трактат Economia nazionale («Национальная экономия». 1774; перепечатан в собрании Кустоди) навсегда вошел в историю теорий, которые рассматривают потребление как фактор, ограничивающий размеры совокупного производства, и дают на этом основании оценку состояния экономики. Это еще одна общая черта у Ортеса и Мальтуса.
В указанном и ряде других аспектов Ортес, безусловно, оригинален в том смысле, что его вклад в науку лежит в стороне от столбовой дороги ее развития. Но сказать о нем что-либо сверх того затруднительно. Критиков и историков это несколько озадачивает, но, с другой стороны, их утешают атаки Ортеса на «меркантилистское смешение» денег с богатством (см. главу 6) и его фритредерские взгляды. Отсюда— традиция относиться к нему с недоверием и одновременно с восхищением. Стоит добавить, что Ортес, судя по всему, многому научился у сэра Джеймса Стюарта. Из литературы, посвященной Ортесу, упомянем книгу Faure A. Giammaria Ortes... (1916), старую монографию: Lampertico F. G. Ortes... (1865) и работу: Franchis С.. de G. Ortes, un sistema d'economia matematica... (1930). Хотя лично я не вижу математики в трудах Ортеса.
Чезаре Бонезана, маркиз де Беккариа (1738-1794), родился и жил в Милане, образование получил у иезуитов. Примерно в тридцатилетнем возрасте он завоевал международную известность в пенологии (науке о тюрьмах и наказаниях). Об этом и его месте в истории утилитаризма речь шла выше.
Именно этот успех Беккариа побудил австрийское правительство князя Кауница предоставить ему специально основанную для него в 1768 г. кафедру экономики в Миланском университете, хотя как экономист он еще не успел отличиться. Через два года Беккариа оставил преподавание и перешел на государственную службу в Миланской администрации, где постепенно поднялся до самого высшего ранга и трудился до своей преждевременной кончины. Он участвовал во всех реформах того периода, часто был их инициатором, написал огромное количество докладов и записок: о хлебных запасах, денежной политике, метрической системе мер, народонаселении и многом другом. Беккариа отличался разнообразием духовных интересов. Он был одним из основателей и постоянных авторов журнала Il caffe, построенного по образцу английского Spectator; в 1776 г. опубликовал первый и единственный том своих работ по эстетике («О стиле»). Кроме того он, кажется, был изрядным математиком.
Основную часть экономических сочинений Беккариа составляют вышеназванные доклады. Единственный опубликованный им самим (в журнале Il caffe, 1764) теоретический опыт был посвящен контрабанде. Он примечателен, во-первых, алгебраическим методом анализа, а во-вторых, аналитическим приемом, который содержался в самой постановке проблемы: дана средняя доля контрабандных товаров, которая будет захвачена властями; спрашивается: каково общее количество товаров, которое контрабандисты попытаются провезти, чтобы покрыть свои затраты, не получив прибыли и не потерпев убытка? Беккариа открыл здесь идею, которая лежит в основе современного анализа кривых безразличия. Его аргументы позднее (в 1792 г.) развил Г. Силио (см.: Montanari Augusta. La matematica applicata all 'economia politica. 1892). Здесь нас интересуют лекции Беккариа (1769-1779), не опубликованные им при жизни; они были изданы почти через четверть века после его смерти в собрании Кустоди под заголовком Elementi di economia pubblica («Начала общественной экономии») (1804).
Потрясающий успех его трактата Dei delitti e delle репе («О преступлениях и наказаниях», 1-е изд. — 1764, англ. пер. под названием «Опыт о преступлениях и наказаниях» — 1767) в какой-то мере помешал оценить величие этого мыслителя: с тех пор его всегда считали прежде всего пенологом. Посвященная Беккариа литература также уделяла внимание в первую очередь этому произведению и потому представляет для нас лишь косвенный интерес. Следует, однако, упомянуть его биографию, написанную П. Кустоди (Custodi P. Cesare Beccaria. 1811), и издание его работ, предпринятое П. Виллари (Ореге. 1854).
Беккариа — это итальянский Адам Смит. Сходство исследователей и их произведений поразительно. Оно распространяется отчасти даже на их социальное происхождение и места проживания. Имеются совпадения в их биографиях и во взглядах на жизнь, хотя Беккариа в гораздо большей степени, чем Смит, был государственным служащим (последний занимал лишь весьма скромную должность, не дающую возможностей для творческой деятельности), а Смит в гораздо большей степени, чем Беккариа, который преподавал всего два года, был профессором. Оба прекрасно владели многими областями интеллектуальной деятельности, их знания выходили далеко за пределы возможностей простых смертных даже в ту эпоху.
Беккариа, кажется, лучше Смита разбирался в математике, зато Смит был сильнее в физике и астрономии. Ни один из них не был только экономистом: правда, во внеэкономической области Смит не создал чего-либо сравнимого с трактатом «О преступлениях и наказаниях», но его «Теория нравственных чувств» намного значительнее, чем эстетика Беккариа. Оба разделяли главные увлечения своего времени, но если Беккариа не только принимал утилитаризм, но и был одним из его основных творцов, то Смит явно относился к нему критически. С другой стороны, если Смит не только принимал почти все идеи свободной торговли и laissez-faire, но и сыграл главную роль в их триумфе (по крайней мере, в области экономической теории), то Беккариа относился к ним без особого энтузиазма. Словом, речь идет о двух выдающихся личностях. Но, по крайней мере с 1770 г., Беккариа, пожалуй, более щедро наделенный от природы богатыми способностями, посвятил свои силы службе Миланскому «государству», тогда как Смит отдал их всему человечеству.
«Начала» Беккариа после определения предмета экономической науки в том же нормативном духе, что и во введении к четвертой книге «Богатства народов» Смита, открываются рассуждениями об эволюции техники, разделении труда и народонаселении (прирост которого, по мнению автора, есть функция от увеличения средств к существованию). Как мы уже знаем, основным принципом экономической деятельности Беккариа безоговорочно признал утилитаристскую доктрину гедонистического эгоизма, в разработке которой он активно участвовал и которая впоследствии неожиданно оказалась союзницей экономической науки. Вторая и третья части его лекций посвящены сельскому хозяйству и промышленности, а в четвертой, где речь идет о торговле, содержится также теория ценности и денег. Натуральный обмен, деньги, конкуренция, процент, внешняя торговля, банки, кредит, государственный кредит — все эти проблемы обсуждаются здесь в той же последовательности, которая затем была принята в учебниках XIX в. (это же можно сказать и об общей схеме книги Беккариа).
Если говорить о частностях, то аргументы Беккариа — в особенности относящиеся к теории издержек и капитала — не всегда безупречны и не всегда отличаются логической строгостью. Однако автор хорошо видит все важнейшие проблемы и связь между ними. Некоторые моменты мы рассмотрим ниже. Однако мы не можем не отметить вклад Беккариа в решение ряда проблем (неопределенность при изолированном обмене, переход от этого случая к определенности конкурентного рынка, а оттуда, в свою очередь, к непрямому обмену), которые мы привыкли связывать со значительно более поздними (по крайней мере, послесмитовскими) временами. Влияние физиократов очевидно, но не так уж существенно.
Был ли шотландский Беккариа более великим экономистом, чем итальянский Смит? Если судить по их произведениям в том виде, как они до нас дошли, то это, конечно, так. Но судить так было бы несправедливо. И не только потому, что мы должны учесть приоритет Беккариа и тот факт, что период с 1770 по 1776 г. ознаменовался значительным прогрессом экономической теории. Намного важнее то, что «Богатство народов» подводило итоги многолетней работы в течение всей жизни, а «Начала» — это всего лишь записи лекций, которые к тому же автор отказался публиковать. Если уж сравнивать объективные достоинства не произведений, а их авторов, то надо сопоставлять «Начала» не с «Богатством народов», а с лекциями по экономике, прочитанными Смитом в университете Глазго, — здесь победа Беккариа была бы безоговорочной, — или сравнивать «Богатство народов» с тем, что, по нашему мнению, сумел бы сделать со своими лекциями Беккариа, если бы он эмигрировал в Киркалди и поработал бы над ними еще лет шесть, вместо того чтобы погружаться в проблемы Миланского «государства». Главная разница состоит, таким образом, в количестве вложенного в работу труда. Именно этим фактором в значительной степени объяснялся успех А. Смита.
XIII век
Наш второй период охватывает XIII в. Если речь идет о теологии и философии, имеются основания назвать его классическим периодом схоластики. Теологическая и философская мысль была не только революционизирована, но и объединена в новую систему, которая содержала в себе все то, что подразумевает термин «классическая». В основном эту революцию совершили работы Гроссетеста, Александра из Гэльса, св. Бонавентуры и Дунса Скота (францисканская школа), с одной стороны, и Альберта Великого и его ученика св. Фомы (доминиканская школа) — с другой. Объединение, т. е. создание классической системы, было выдающимся достижением св. Фомы. Но в других сферах была только революция и не было объединения. Действительно, в этом веке родилась схоластическая наука, отличная от теологии и философии; были созданы труды, которые дали импульс и заложили основы для дальнейших исследований, но, помимо отправных точек, ничего не было достигнуто. Это относится как к общественным, так и к физическим наукам. Необходимо, в частности, отметить, что, как показывает пример Гроссетеста, интерес к физическим и математическим исследованиям был широко распространен даже среди людей, которые сами такими исследованиями не занимались. Роджер Бэкон представлял собой вершину, но не одинокую вершину; и множество людей, как принадлежавших, так и не принадлежавших к францисканскому ордену, были готовы продолжить путь, по которому он двигался. Причина, по которой это не столь очевидно, как должно быть, заключается в том, что схоластические физики и математики последующих четырех веков, как правило, становились специалистами в своих конкретных областях и их схоластическое происхождение легко упускалось из виду. Например, мы считаем Франческо Кавальери (159647) просто великим математиком. Нам не приходит в голову связывать появление интегрального исчисления со схоластикой в целом или с орденом иезуитов в частности, хотя на самом деле Кавальери принадлежал и тому и другому.
Сама по себе эта теолого-философская революция нас не интересует. Но в истории социологического и экономического анализа один ее аспект является достаточно важным — я говорю о возрождении аристотелианской мысли. В XII в. более полные представления о сочинениях Аристотеля постепенно проникли в интеллектуальный мир западного христианства, частично благодаря посредничеству семитов: арабов и евреев. Для схоластов это имело двоякие последствия. С одной стороны, посредничество арабов означало и их интерпретацию, которая была неприемлема для схоластов в некоторых вопросах эпистемологии и теологии. С другой — доступ к аристотелианской мысли сильно облегчил выполнение задач, стоявших перед схоластами не только в области метафизики, где им приходилось прокладывать новые пути, но также и в физических и общественных науках, где им приходилось начинать практически с нуля.
Читатель заметит, что я не приписываю возвращению сочинений Аристотеля роль главной причины событий XIII в. События такого рода никогда не могут быть вызваны исключительно внешними влияниями. Аристотель как могущественный союзник пришел, чтобы помочь и снабдить инструментами. Но осознание задач и желание идти вперед существовали, конечно, независимо от него. Это можно пояснить при помощи следующей аналогии. Нам доводилось упоминать о частичном заимствовании или «принятии» Corpus juris civilis (Свода гражданских законов) во времена позднего средневековья и Ренессанса. Этот феномен нельзя объяснить тем, что были обнаружены несколько старых томов, а также тем, что некритически мыслящие люди наивно верили в силу содержавшегося в этих томах юридического материала. С развитием экономики жизнь приобретала такой характер, что ей требовались юридические формы, особенно система контрактов того типа, который был разработан римскими юристами. Не вызывает сомнения, что в конце концов средневековые юристы сами бы создали аналогичные формы. Римское право оказалось полезным не потому, что принесло нечто чуждое духу и потребностям времени (в таких случаях его принятие было связано с большими трудностями), а именно потому, что оно предоставило в готовом виде то, что без него пришлось бы долго и мучительно разрабатывать. Аналогичным образом «принятие» учения Аристотеля явилось главным образом важнейшим время- и трудосберегающим средством, в особенности в тех областях, которые все еще оставались неисследованными. Именно в этом смысле — а не в смысле пассивного принятия удачного открытия — должны мы рассматривать связь между аристотелизмом и схоластикой.
Но как только схоласты осознали, что в сочинениях Аристотеля содержалось все или почти все необходимое им в данный момент и что его учение поможет им достичь того, что обошлось бы им в целый век самостоятельного труда, они, естественно, наилучшим образом воспользовались этой возможностью. Аристотель превратился для них в единственного философа, универсального учителя, и большая часть их работы приобрела форму преподавания студентам и общественности его учения в целом и комментирования его работ. Более того, его сочинения превосходно подходили для дидактических целей, так как на самом деле они являлись обобщающими и систематизирующими учебниками. Вследствие этого Гроссетест, Альберт Великий и другие упомянутые выше лидеры предстали перед общественностью своих и более поздних времен в роли толкователей и комментаторов Аристотелева учения.
Даже самого св. Фому многие воспринимали только лишь как человека, сумевшего поставить учение Аристотеля на службу Церкви. Это неправильное представление о революции XIII в., и особенно о достижениях св. Фомы, не только не было исправлено, но, наоборот, всячески поддерживалось наукой в последующие 300 лет. Ибо труды Аристотеля продолжали выполнять функцию системных рамок для растущего научного материала и удовлетворять потребность в прекрасных прозаических текстах; таким образом, все продолжало отливаться в Аристотелевых формах и в особенности схоластическая экономическая наука. Вот почему в результате этой общеупотребительной практики схоласты не получили заслуженного признания за свои оригинальные результаты.
Это объясняет не только абсолютно непонятный иначе успех Аристотелева учения в течение 300 лет, но и ту цену, которую пришлось заплатить древнему мудрецу за свой успех. Пожалуй, стоит завершить наш рассказ, в котором так много интересного для того, кто изучает извилистые пути человеческой мысли. Мы видели, что в схоластической системе не было ничего такого, что препятствовало бы появлению новых результатов внутри ее самой или даже за пределами тех оснований, которые были заложены в ее классических трудах. Примером такого результата может служить философия Декарта. Он не относился враждебно к старой схоластической философии и в то же время принимал предложенное св. Ансельмом доказательство существования Бога (которое не принимал св. Фома) в качестве основания для его собственной теории cogito (мышления). Остается широкий простор для размышлений о значении вышесказанного. Но этого, конечно, достаточно, чтобы говорить о мирной эволюции на схоластических основах. Однако мы также видели, что, когда утвердилось влияние светских интеллектуалов, схоластицизм превратился в пугало. Повсюду, где возникала враждебность к схоластике, возникала и враждебность к Аристотелю. Поскольку аристотелизм являлся оболочкой схоластической мысли, враждебность к аристотелизму превратилась в оболочку враждебности к схоластам.
Существовали даже антисхоластические и антиаристотелевские схоласты, выдающимся примером которых является Гассенди. Его математические и физические труды, абсолютно нейтральные сами по себе, приобрели дополнительный критический оттенок благодаря его способам защиты экспериментальных — «эмпирических» или «индуктивных» — методов, а не из-за самой защиты как таковой. В философии он заменил ее (в сущности) Аристотелевы основания по существу эпикурейскими основаниями. Однако мода изображать Аристотеля как олицетворение старого праха и бесплодности возникла, конечно, среди мирских врагов католических схоластов.
Парацельс предавал книги Аристотеля торжественному сожжению перед началом своих лекций по медицине; Галилей в своем знаменитом диалоге о гелиоцентрической системе, который вызвал столько возражений, превратил неподвижного Аристотелева наблюдателя в комическую фигуру; Фрэнсис Бэкон, выступая в защиту «индуктивной» науки, противопоставлял ее и схоластическому, и аристотелевскому теоретизированию.
Все это было несправедливо по отношению к схоластам, но еще более несправедливо по отношению к древнему мудрецу. Ибо если и существует какая-либо сквозная мысль, которую можно найти на страницах его сочинений, то это мысль об эмпирическом исследовании. В науке, так же как и везде, мы сражаемся не за или против людей и вещей, какие они есть на самом деле, а за или против тех карикатур, которые мы из них делаем. Вернемся, однако, к классическому периоду — XIII в., для того чтобы обнаружить в нем элементы социологического и экономического анализа.
Мы найдем лишь небольшие зачатки — немного в социологии, еще меньше в экономической науке. Отчасти это, несомненно, объясняется отсутствием интереса. В частности, св. Фома действительно интересовался политической социологией, но все экономические вопросы, вместе взятые, значили для него меньше, чем самое незначительное положение теологической или философской доктрины, и он затрагивает их только там, где экономические явления ставят вопросы моральной теологии. И даже там, где он обращается к этим вопросам, мы не чувствуем, как в других случаях, присутствия его мощного интеллекта, страстно желающего проникнуть в глубь вещей, — он скорее вынужден писать об этом для того, чтобы удовлетворить требованиям полноты системы. В той или иной степени это относится ко всем его современникам.
Соответственно, им было вполне достаточно Аристотелева учения, и едва ли они когда-нибудь выходили за его рамки. Между ними имеется разница в моральном тоне и культурных представлениях, а также в расстановке акцентов, что объясняется различными общественными структурами, которые они наблюдали. Но все это не является столь важным, как можно было бы ожидать. Так как все эти вещи не имеют первостепенного значения в истории экономического анализа, будет достаточно отметить, что схоласты рассматривали физический труд как наказание, благоприятствующее христианской добродетели, и как средство удержать людей от греха, что предполагает позицию, полностью противоположную позиции Аристотеля; что рабство для них уже не являлось нормальным, а тем более фундаментальным институтом; что они приветствовали благотворительность и добровольное нищенство; что их идеал vita contemplativa {созерцательной жизни (лат.)}, конечно, заключал в себе смысл, который был совершенно чужд соответствующему жизненному идеалу Аристотеля, хотя между ними и имеется важное сходство; что они разделяли, хотя и в ослабленном виде, точку зрения Аристотеля на торговлю и торговую прибыль.
Хотя все прочие положения относятся к схоластическим доктринам всех времен, последнее справедливо в полной мере лишь для классического периода. После XIII в. произошло важное изменение в отношении схоластов к коммерческой деятельности. Но схоласты XIII в., несомненно, придерживались взглядов, выраженных св. Фомой, а именно что есть «что-то низменное» в коммерции как таковой (negotiatio secundum se considerata quandam turpitudinem habet — Summa II, 2, quaest. LXXVII, art. 4), хотя коммерческий доход может быть оправдан: а) необходимостью обеспечить себе средства к существованию; b) желанием добыть средства для благотворительных целей; с) желанием служить publicam utilitatem (общественной пользе) при условии, что барыш будет умеренным и может рассматриваться как вознаграждение за труд (stipendium laboris); d) улучшением вещи, которой торгуют; е) межвременными или межтерриториальными различиями в ее стоимости; f) риском (propter periculum). Слова св. Фомы оставляют некоторые сомнения относительно условий, при которых он был готов принять соображения «d»—«f».
Может быть, другие, особенно Дунс Скот (ок. 12608) и схоласт, которого я пока еще не упоминал, — Ричард Миддлтонский (12406), шли несколько дальше, особенно в том, что касалось обоснования общественной полезности покупок на более дешевом рынке и продаж на более дорогом. Однако даже послабления «b» и «с» выходят за рамки Аристотелева учения. Тот упор, который все эти авторы делают на вознаграждении некоторой общественно полезной деятельности, привел, с одной стороны, к, быть может, правильному взгляду, что истоки (морального) «права на продукт собственного труда» могут быть найдены в схоластической литературе. С другой стороны, это привело к ошибочному представлению, что схоласты придерживались аналитической трудовой теории ценности, т. е. что они объясняли феномен ценности тем обстоятельством, что для (большинства) товаров необходимы затраты труда. Пока что читателю достаточно просто обратить внимание на то, что не существует логической связи между простым указанием на моральную или экономическую необходимость вознаграждения за труд (вне зависимости от того, переведем ли мы латинское слово labor английским словом «труд», или «деятельность», или «усилия», или «хлопоты») и тем, что с аналитической точки зрения известно как трудовая теория ценности.
Разработанная св. Фомой социология политических и прочих институтов — это не то, что ожидает найти читатель, который привык прослеживать историю политических и социальных доктрин XIX в. начиная с Локка, или с французского Просвещения, или с английского утилитаризма. Учитывая, что в этом отношении учение св. Фомы не только показательно для своего времени, но и было воспринято всеми схоластами последующих времен, его основные положения следует вкратце отметить. Существовало священное пространство вокруг католической церкви. Но в остальном общество рассматривалось как абсолютно человеческое творение, более того — как простое собрание индивидов, сведенных воедино мирскими заботами. Государство также мыслилось как возникающее и существующее для утилитарных целей, которых индивиды не могут достичь без помощи такой организации. Его raison d'etre {причина существования {лат.)} заключался в общественном благе. Власть правителя проистекала от людей, как мы сказали бы, путем делегирования. Люди являются суверенными, и недостойного правителя можно заменить. Дунс Скот подошел еще ближе к теории государства, основанной на общественном договоре. Эта смесь социологического анализа и нормативной аргументации удивительно индивидуалистична, утилитаристична и (в некотором смысле) рационалистична, о чем необходимо помнить ввиду того, что мы сделаем попытку связать этот набор идей со светской и антикатолической политической философией XVIII в. В этой части схоластического учения нет ничего метафизического. Богоданные права монархов и особенно представления о всемогущем государстве являются творениями протестантских покровителей абсолютистских тенденций, которые утвердились в национальных государствах.
Индивидуалистическое и утилитаристское направление, а также упор на рационально воспринимаемое общественное благо проходят через всю социологию св. Фомы. Одного самого важного примера — теории собственности — будет достаточно. Решив теологическую сторону вопроса, св. Фома просто утверждает, что собственность не противоречит естественному праву, но является изобретением человеческого разума, которое может быть обосновано тем, что люди лучше заботятся о том, что принадлежит лично им, чем о том, что принадлежит многим; тем, что они будут трудиться более напряженно на самих себя, чем на других; тем, что общественный порядок будет лучше сохраняться, если все имущество будет раздельным, так что не будет повода для спора об использовании вещей, находящихся в общем владении. Эти соображения представляют собой попытку определить общественную «функцию» частной собственности в общем так же, как Аристотель определял ее ранее, и во многом так же, как позднее она будет определяться в учебниках XIX в. И так как он обнаружил у Аристотеля все, что хотел сказать, он ссылался на него и принимал его формулировки.
Все сказанное еще в большей мере относится к «чистой экономической теории» св. Фомы (oeconomia для него, однако, означает просто ведение домашнего хозяйства). Она находилась в эмбриональном состоянии и, в сущности, включала только его рассуждения о «справедливой цене» (Summa II, 2, quaest. LXXVII, art. 1) и о проценте (Summa II, 2, quaest. LXXVIII). Соответствующая часть рассуждений о справедливой цене — цене, которая обеспечивает коммутативную справедливость, — является строго аристотелевской, и ее следует интерпретировать точно так же, как мы интерпретировали рассуждения Аристотеля. Так же как и Аристотель, св. Фома был далек от того, чтобы предполагать существование метафизической и непреложной «объективной ценности». Его quantitas valoris (количество стоимости) — это просто нормальная конкурентная цена. Различие, которое он проводит между ценой и ценностью, не предполагает, что ценность не является ценой; это различие между ценой, которая уплачивается во время индивидуального акта обмена, и ценой, которая «заключает в себе» общественную оценку товара (justum pretium {...} in quadam aestimatione consistit), что может означать лишь нормальную конкурентную цену или ценность в смысле нормальной конкурентной цены, если такая цена существует.
В ситуациях, когда такая цена не существует, св. Фома в рамках своего понятия справедливой цены принимал во внимание элемент субъективной оценки объекта продавцом, но не покупателем — это обстоятельство важно для трактовки процента схоластами. В рассматриваемом отрывке дальше этого он не пошел. Но другие фрагменты, быть может, подтверждают ту точку зрения, что, хотя и неявно, он действительно сделал шаг вперед по сравнению с Аристотелем, шаг, который в явном виде сделали Дунс Скот, Ричард Миддлтонский и, возможно, некоторые другие. Во всяком случае, Дунсу Скоту можно отдать должное за то, что он соотнес справедливую цену с издержками, т. е. с затратами денег и усилий (expensae et labores), производителей и торговцев. Хотя, по-видимому, св. Фома не думал ни о чем ином, кроме установления более точного критерия схоластической «коммутативной справедливости», который обоснованно отрицался более поздними схоластами, мы обязаны отдать ему должное за открытие условия конкурентного равновесия, которое в XIX в, стало известно под названием «закона издержек». Это не значит, что мы приписываем ему слишком много: ибо если мы отождествляем справедливую цену товара с его конкурентной общественной ценностью, что, безусловно, делал Дунс Скот, и если мы далее приравниваем эту справедливую цену к издержкам (принимая во внимание риск, как он не преминул отметить), то тогда мы ipso facto {тем самым (лат.)}, во всяком случае в неявном виде, устанавливаем закон издержек не только как нормативное, но и как аналитическое утверждение.
Следуя Александру из Гэльса и Альберту Великому, св. Фома осуждал процент как противоречащий коммутативной справедливости на основании, которое превратилось в головоломку для практически всех его последователей-схоластов: процент является ценой, уплачиваемой за использование денег; но с точки зрения индивидуального владельца деньги потребляются в самом акте их использования; поэтому пользование их, как и вина, не может быть отделено от их вещественной оболочки, что возможно, например, в случае с домом; поэтому брать плату за их использование означает брать плату за нечто несуществующее, а это незаконно (является ростовщичеством). Что бы мы ни думали о приведенном рассуждении, которое помимо прочего не учитывает возможность того, что «чистый» процент может быть элементом цены самих денег, а не платой за их отдельное использование, ясно одно: точно так же, как и несколько иное рассуждение Аристотеля, оно не дает ответа на вопрос, почему же в действительности уплачивается процент. А так как этот вопрос, единственный относящийся к сфере экономического анализа, в действительности был поднят более поздними схоластами, мы пока отложим рассмотрение тех намеков на ответ, которые все же содержатся в рассуждениях св. Фомы.
Юсти: государство благосостояния
Иоганн Генрих Готтлиб фон Юсти (1717-1771) часть своей жизни посвятил преподаванию, а остальную часть — управлению государственными предприятиями. В его интеллектуальный арсенал входила вся современная и предшествующая философия естественного права, обогащенная практическим опытом. (Такое сочетание случалось весьма редко.) Конечно, мы должны признать, что в сочинениях профессора Юсти хватало тяжеловесно изложенных тривиальностей и подчас он приходил кружным путем к выводам, вполне очевидным на уровне здравого смысла, ведущим через сомнительную политическую философию (например: свобода в силу естественного права должна быть абсолютной). Однако профессор высокоученым образом отмечал, что такая свобода состоит в свободе повиноваться законам и предписаниям бюрократии. Но это не беда: согласно Юсти, эти законы и предписания настолько разумны, что мы благополучно возвращаемся к первоначальному тезису. Из многочисленных работ Юсти профессор Монро в сборнике Early Economic Thought опубликовал фрагмент из System des Finanzwesens («Системы государственных финансов») (1766). Мы же опираемся здесь на его труд Die Grundfeste zu der Macht und Gluckseeligkeit der Staaten oder ausfuhrliche Vorstallung der gesamten Polizeywissenschaft («Основы могущества и благосостояния государств, или Подробное изложение всеобщей политической науки») (в 2 т., 1760-1761). Нас интересует лишь первый том этого произведения. Второй том в духе тогдашней науки об управлении содержит рассуждения о религии, науке, домоводстве, гражданских добродетелях, пожарной охране, страховании (Юсти был его страстным защитником), правилах ношения одежды и т. д. С тем же успехом мы могли бы рас смотреть другую его работу— Staatswirtschaft («Государственное хозяйство») (1755).
Вместо книги Юсти допустимо проанализировать работу Йозефа фон Зонненфельса (1732-1817) Grundsatze der Polizey Handlung, und Finanzwissenschaft («Основы политики, торговли и финансовой науки») (1765-1767). В некоторых аспектах Зонненфельс превосходит Юсти, хотя в основном следует за ним, а также за Форбоннэ. Сын берлинского раввина Зонненфельс переселился в Вену, где стал одним из светочей «эпохи разума», активно участвуя как преподаватель (первый в Вене профессор политической и камеральной науки) и как государственный служащий во многих законодательных реформах своего времени: он входил в состав «команды интеллектуалов» при дворе императора Иосифа II. Его книга оставалась официальным учебником в Австро-Венгрии вплоть до 1848 г. Заслуживает внимания тема его первой инаугурационной лекции: «О недостаточности простого опыта в экономической науке» (1763).
Темой исследования Юсти было то, что немецкие историки называют «государством благосостояния» (Wohlfahrtsstaat) во всех своих аспектах и исторической конкретности. Это означает, что он трактовал экономические проблемы с точки зрения правительства, принимающего на себя ответственность за экономические и моральные условия жизни своих граждан (так же, как это делают современные правительства), в особенности за всеобщую занятость, обеспечение каждому средств к существованию, усовершенствование методов и организации производства, достаточные поставки сырья и продовольствия. Длинный список обязанностей правительства включал укрепление городов, страхование от пожаров, образование, улучшение санитарных условий и все, что угодно. Сельское хозяйство, промышленность, торговля, денежное обращение, банки — все рассматривается с этой точки зрения, причем много внимания уделяется технологическим и организационным аспектам. Однако, хотя Юсти свято верил в принцип всеохватывающего государственного планирования, он, подобно Зеккендорфу и большинству авторов, писавших после него, не делал из этого принципа, казалось бы, очевидных практических выводов. Напротив, он вовсе не закрывал глаза на присущую экономическим явлениям внутреннюю логику и не хотел подменять ее произволом правительства. К примеру, установление фиксированных цен, с точки зрения Юсти, является мерой, к которой правительство может и обязано прибегать с определенной целью и в определенных обстоятельствах. Однако в целом пользоваться ею следует как можно реже. Юсти осуждал Мирабо за то, что среди прочих «ошибочных, бессмысленных и чудовищных доктрин» тот проповедовал зависимость уровня процента от воли правительства, тогда как в действительности «ничто не находится в столь малой власти правительства». Он сознавал возможности свободного предпринимательства и смотрел на них хотя и отчужденно, но без враждебности.
Несмотря на то что поддержка Юсти государственного регулирования простиралась настолько далеко, что он признавал необходимость правительственных указов для наращивания производства определенных видов продукции, фактически он исходил из общего принципа, согласно которому свобода и безопасность — это все, в чем нуждаются промышленность и торговля. Хотя он не советовал ликвидировать цехи ремесленников, — раз уж они существовали, то могли выполнять некоторые административные функции, которые он считал полезными, — но относился к ним отрицательно и рекомендовал правительствам не преследовать независимых ремесленников. Он учил, что высокие защитные пошлины и даже запрет импорта и принудительные закупки отечественных товаров «иногда» необходимы с точки зрения общественных интересов, но вместе с тем заявлял, что «вообще» не должно быть никаких ограничений на импорт, кроме пошлины в 10% от стоимости товара — ограничения, которое любой из нас признает совместимым с полной свободой торговли. Можно привести много других примеров «непоследовательности» Юсти, с точки зрения либералов XIX в. Они объяснили ее тем, что Юсти жил в переходную эпоху и, оставаясь жертвой предрассудков, не мог в то же время закрывать глаза на новые явления. Но внимательнее присмотревшись ко всем случаям, когда он применял свой принцип планирования, мы придем к иному объяснению. Аргументы в пользу свободы торговли звучали для него не менее убедительно, чем для А. Смита, и бюрократия в его теории, направляя и помогая там, где нужно, должна быть готова самоустраниться, как только необходимость в ее вмешательстве отпадет.
Но Юсти значительно лучше Смита видел все препятствия, стоящие на пути идеального функционирования системы laissez-faire. К тому же он намного больше, чем Смит, занимался практическими проблемами государственной политики в конкретных условиях своей страны и своего времени, и в особенности преодолением трудностей, с которыми сталкивалась (или могла бы столкнуться) частная инициатива в германской промышленности той эпохи. Его laissez-faire — это laissez-faire плюс осмотрительность, его частнопредпринимательская экономика — это машина, которая в принципе действует автоматически, но на практике иногда ломается. Эти поломки и должно устранять правительство. Например, Юсти не сомневался, что внедрение машин, экономящих труд, приведет к безработице. Но это обстоятельство, с его точки зрения, не должно мешать механизации производства, поскольку правительство обязано найти для безработных столь же привлекательные рабочие места. Такие рассуждения никак не назовешь непоследовательными — они исполнены здравого смысла. С нашей точки зрения, Юсти был ближе к истине, чем Смит, а проповедуемую им экономическую политику вполне можно назвать «laissez-faire без глупостей».
Но еще лучше сможет убедить нас в том, насколько хорошо разбирались в вопросах «прикладной экономической науки» лучшие умы той эпохи, пример двух испанских авторов. Я говорю о Кампоманесе и Ховельяносе, достигших высокого положения в эпоху реформ короля Карла III. Они оба были реформаторами-практиками, проводившими политику экономического либерализма, и не внесли никакого вклада в развитие экономического анализа, да и не стремились к этому. Однако они разбирались в экономических процессах лучше многих теоретиков. Принимая во внимание, что Discurso Кампоманеса было опубликовано в 1774 г., небезынтересно отметить, что в «Богатстве народов» Смита для этого автора, очевидно, не было почти ничего нового.
Я завершаю рассказ о значительной части экономической литературы XVII и XVIII вв. Читатель должен осознать, что, хотя по части практической применимости эта литература едва ли уступает «Богатству народов», с точки зрения аналитических достижений она, за немногими исключениями, несравненно ниже произведения А. Смита. Ее слабости и сильные стороны наглядно отражают работы Юсти. Я уже говорил, что внутренняя логика экономических явлений не была для него тайной. Но он понимал ее на преднаучном, интуитивном уровне. Юсти не продемонстрировал связь экономических явлений между собой и их взаимную обусловленность — а ведь именно с этого начинается научная экономическая теория. Он не осознавал необходимости доказывать свои выводы (например, тезис о том, что механизация порождает безработицу) или использовать специальные инструменты анализа, недоступные дилетанту. Его аргументы были аргументами простого здравого смысла: он предпринимал какие-либо попытки анализа только в полемике с другими авторами. При этом Юсти часто допускал грубые ошибки. Например, он рассуждал так: пусть две страны А и В одинаковы во всем, кроме одного: в стране А в два раза больше серебряных денег, чем в В. Уровень благосостояния в этих странах будет одинаков, но цены в А будут в два раза выше, чем в В; однако, поскольку в А в два раза больше денег, процентная ставка там будет в два раза ниже. Поэтому А может производить товары при более низких издержках и продавать их в В. Таким образом, деньги будут переливаться из В в А, что повысит в А занятость и т. д. (Die Grundfeste. с. 611). Все это он утверждал несмотря на то, что прочие его рассуждения о проценте были вполне разумны и в целом он не переоценивал преимуществ, которые дает стране изобилие драгоценных металлов, а важнейшую роль потребления понимал не хуже Смита.
Заметка об утопиях
Следует сказать несколько слов о «государственных романах» (Staatsromane) XVI и XVII вв., которые получили свое общее название — утопии — по заглавию высочайшего достижения этого жанра, «Утопии» Томаса Мора. Данное значение термина «утопия» следует отличать от того значения, которое выражает марксистское словосочетание «утопический социализм». Ф. Энгельс (1892) назвал «утопическим» социализмом (в противоположность «научному») те социалистические идеи, которые а) не связаны с фактическим движением масс и б) не основаны на каком-либо доказательстве существования наблюдаемых экономических сил, ведущих к реализации этих идей. В этом смысле сочинение Морелли Code de la Nature («Кодекс природы») (1755) определенно принадлежит утопическому социализму. Однако мы не называем его утопией не только во избежание ограничения этого понятия социалистическими утопиями, но и потому, что мы намерены использовать здесь данный термин (за исключением случаев, когда указано обратное) для обозначения определенного литературного жанра — художественных произведений того типа, который обозначается термином «государственный роман» и примером которого служит «Государство» Платона. В этом смысле проект социалистического или любого другого типа общества, даже несуществующего, такого, например, как описанное Морелли, не является утопией. Подобные произведения, довольно популярные (несомненно, благодаря греческому влиянию) в рассматриваемую эпоху, интерпретировать трудно. Литературная форма может вмещать все — от поэтических грез, воплощенных в своеобразных поэмах в прозе, до самого реалистичного анализа. К счастью, всегда можно определить присутствие и особенно отсутствие последнего элемента, хотя и не всегда можно сказать, следует ли понимать то, что представлено как изложение фактов или императив, как «поэзию» или «правду». Следует упомянуть лишь четыре примера: работы Фрэнсиса Бэкона, Харрингтона, Кампанеллы и Мора. Первые три можно отбросить сразу, как не имеющие отношения к цели нашего исследования: New Atlantis {«Новая Атлантида»} (1627) Бэкона, — фрагмент, странное отклонение от кредо «индуктивной науки», исповедуемого его автором, и Осеаnа (1656) Харрингтона не представляют вообще никакого интереса; произведению Civitas solis {«Город солнца»} (1623) Кампанеллы платоновские лучи, играющие вокруг общих рассуждений, дарят заимствованное сияние. «Утопия» Мора — произведение совершенно иного рода.
Эта роскошная книга полна зрелой мудрости и, вполне естественно, стала объектом множества различных интерпретаций, которые, поскольку нас интересует лишь один из многих рассмотренных в этом произведении аспектов, притом весьма второстепенный, мы не станем обсуждать. Не стоит нам углубляться и в социальную критику Мора или в общие черты его коммунистической схемы жизни, обеспечивающей решение большинства экономических проблем постулатом о простых и неизменных вкусах населения, численность которого сохраняется постоянной или почти постоянной путем регулируемой или, скорее, принудительной эмиграции, — это один из многих примеров сходства с «Государством» Платона. Однако есть два момента, имеющие отношение к анализу.
Во-первых, общий план производства и распределения товаров: при заданных вкусах количества продуктов, производимые в соответствии с государственными предписаниями всеми взрослыми членами общества, за исключением привилегированного класса «образованных» людей (не вполне аналогичных «хранителям» Платона, так как в данном обществе есть выборный король), распределяются так, чтобы с помощью системы общественного хранения продуктов сделать все районы «равными» по статистике текущего производства. Это неплохой метод выявления существенных принципов функционирования любого экономического организма, к каким бы иным выводам он ни приводил. В частности, из этой концепции может быть выведена вполне работоспособная теория денег, и Мор указывает на эту теорию, выражая шутливое возмущение фетишизмом серебра и золота, которые, за исключением оплаты избыточного импорта, используются в его утопии только для целей, отражающих презрение к ним Мора. Вполне возможно, что одной из основных задач этой конструкции была критика популярной экономической науки той эпохи.
Во-вторых, его критика экономических условий, являясь наиболее веской в вопросах прав и наказаний, изобиловала тем не менее диагнозами и формулировками, некоторые из которых можно расценивать как важный вклад в анализ. Объяснение безработицы огораживаниями, хотя и является лишь половиной правды, тогда, в 1516 г., еще не было таким общим местом, каким оно стало впоследствии. Кроме того, он ввел слово «олигополия» и соответствующее понятие в том же значении, в каком мы используем его сейчас.
Заработная плата
Наиболее очевидным примером использования принципа народонаселения в аналитических целях является теория заработной платы. Можно назвать многих авторов (среди ведущих следует особо отметить Кенэ и Тюрго) и показать на примере их работ, как легко было, некритически приняв данный принцип, прийти к такому же некритическому выводу — к теории заработной платы на уровне прожиточного минимума. Более того, поскольку теория капитала физиократов, т. е. идея авансов (avances), в сущности предполагала концепцию «фонда заработной платы», то выясняется, что еще один столп рикардианской экономической теории был воздвигнут предшественниками Смита, главным образом французскими.
Однако тезис, что заработная плата на душу населения стремится к уровню прожиточного минимума (как бы его ни определяли), представляет собой теорию заработной платы не в большей степени, чем количественная теория является теорией денег. Обе гипотезы являются предположениями о значениях, которые приобретают определенные величины в состоянии долгосрочного равновесия, и составляют (если мы принимаем их) часть все объемлющей теории заработной платы или денег, но не представляют собой теорию в целом. До А. Смита такой всеобъемлющей теории выработано не было, но многие предшествовавшие Смиту экономисты внесли в нее частичный вклад; наиболее важным был вклад Чайлда (о нем мы говорили в главе 4). Его теория не имела ничего общего с принципом народонаселения. Как нам известно, Чайлд был популяционистом, заявившим, что «богатство или бедность большинства народов цивилизованных стран находятся в пропорциональной зависимости от малочисленности или многочисленности населения». Эта малочисленность или многочисленность населения зависит, согласно Чайлду, от «занятости»; из его высказывания мы можем сделать вывод, что уровень заработной платы определяется, с одной стороны, спросом на рабочую силу, а с другой — ее предложением, вызываемым этим спросом. Это было хорошее начало, тем более что Чайлд ничего не сказал об определенном уровне, на котором силы спроса и предложения должны установить заработную плату. В частности, у него нет и намека на какой-либо закон прожиточного минимума. Вместо этого он заявил, что высокий уровень заработной платы является «непогрешимым свидетельством» богатства страны. Дэвенант продвинулся немного дальше, утверждая, что в бедной стране процент высок, а земля и труд дешевы. Другие экономисты также приходили к этому выводу. Но до вышеупомянутых представителей теории минимума средств существования экономисты не продвинулись дальше. Разумеется, это не означает, что никого не интересовали вопросы заработной платы. Напротив, экономисты с жаром обсуждали их, и практически каждый оставил нам свое мнение относительно правильной политики в этой области. Однако бблыпая часть этих высказываний была доаналитической по своей природе. Эти высказывания выражали чувства и оценки, касавшиеся важных аспектов социальной истории, и к ним по праву можно применить марксистскую теорию идеологического влияния, при условии что она будет использована без неразумного догматизма. Однако для нашей интерпретации материала эти чувства только создают дополнительную трудность: мы стремились обнаружить элементы анализа на основании различных рекомендаций наших авторов (или доводов, которые они выдвигают в пользу своих нормативных утверждений). При этом нам постоянно угрожает опасность ошибиться и принять за аналитическое предположение высказывание, которое может оказаться всего лишь выражением чувств. Так, Чайлд, считавший высокий уровень заработной платы признаком зажиточности, не предложил никакой теории высокой заработной платы, т. е. тезиса о том, что высокая заработная плата сама по себе является фактором, способствующим процветанию. Но он, безусловно, был сторонником высокой заработной платы, и поэтому казалось, что он придерживался теории высокой заработной платы. На самом деле это не так, в чем мы и убеждаемся по его реакции на аргументы в пользу низкой заработной платы. Фактически он не спорил, а просто злился и ругал ненавистную доктрину: «благотворительный проект, переходящий в ростовщический!». У других авторов встречаются намеки на аналитические тезисы. Некоторые, включая Кэри, рассматривали высокую заработную плату как часть механизма оживленной экономической деятельности и подчеркивали важность покупательной способности. Были и такие, кто придерживался мнения, что высокая реальная заработная плата приведет к росту производительности. Но все это не слишком впечатляет, впрочем как и аргументация сторонников низкой заработной платы. Согласно Петти, высокая заработная плата только поощрила бы лень, а при удвоении величины заработной платы число рабочих часов сократилось бы вдвое. Наиболее веским аргументом сторонников низкой заработной платы была конкурентоспособность во внешней торговле. Сэр Джеймс Стюарт считал, что поскольку высокий уровень заработной платы ухудшил бы конкурентные позиции страны в международной торговле, заработная плата «должна» удерживаться на уровне удовлетворения физических нужд. Д. Юм также полагал, что высокий уровень заработной платы наносит ущерб внешней торговле страны, хотя и не делал отсюда того же вывода, что и Стюарт, а, напротив, заявлял, что этот недостаток незначителен по сравнению со «счастьем стольких миллионов».
Земельная рента
Мы уже видели, что на ранних стадиях экономического анализа объяснение земельной ренты не привлекало внимание исследователей. Можно сказать, что Кантильон, а за ним физиократы были первыми, кто высказал определенный взгляд по этому поводу, который в понятиях позднейшего времени можно сформулировать так: земля дает ренту, поскольку она является ограниченным фактором производства (или даже единственным «первичным» фактором), а эта рента отчасти является процентом, выплачиваемым на инвестиции землевладельца, а отчасти платой за «естественные и неразрушимые производительные силы почвы». Эта примитивная и не вполне ясно выраженная теория, тем не менее превосходила многие более поздние рассуждения. Кроме того, что в ней не сказано и не подразумевается ничего определенно ошибочного, она обладает и другим достоинством, поднимающим ее над тривиальностью: всякий, поддерживающий эту теорию, подтверждает тем самым свое понимание факта, что производительность и ограниченность дарового фактора производства достаточны для того, чтобы этот фактор приносил чистый доход и потому нет оснований искать другие причины. Но именно этого не понимали большинство экономистов как тогда, так и на протяжении первой половины XIX в. Соответственно, они пустились в рассуждения, в результате которых до конца XVIII в. были созданы обе теории ренты, господствовавшие в последующую эпоху (приблизительно до последней четверти XIX в.). Одна теория может быть связана с именем Адама Смита, а другая — с именем Джеймса Андерсона.
Теория ценности А. Смита, которую мы обсудим в следующей главе, приводит нас к выводу, что в условиях конкуренции даровая вещь в действительности не может иметь цены. Земля предоставляет свои услуги бесплатно. А. Смит подробно объяснил, что эти услуги не могут отождествляться с услугами капитала, инвестированного в землю. Тем не менее услуги земли продаются за определенную цену. Отсюда «земельная рента... рассматриваемая как цена, заплаченная за пользование землей, естественно, является монопольной ценой» («Богатство...». Кн. I, гл. 11). Если бы это было верно, то рента «вошла бы в состав цены товаров», точно так же как прибыль и заработная плата, что А. Смит явно отрицает на следующей странице. Но, разумеется, это неверно: землевладелец не является единственным продавцом, а следовательно, его доход не может объясняться теорией монополии. Скудость этого анализа ренты восполняется обилием представленных материалов и подробными комментариями, в результате чего глава 11 непомерно разрослась и перегрузила книгу I. Многие из этих деталей заслуживают упоминания, но мы ограничимся тремя. Во-первых, А. Смит уделил много внимания ренте по местоположению. Во-вторых, он разработал теорию, которая вошла в идейный багаж Мальтуса и продолжала обитать в глубинных слоях теории XIX в. Согласно этой теории, «человеческая пища кажется единственным продуктом земли, который всегда и обязательно дает некоторую ренту землевладельцу» (часть II, гл. 11), поскольку в силу принципа народонаселения производство продуктов питания является единственным видом производства, который, так сказать, всегда будет создавать свой собственный спрос: количество ртов растет в ответ на каждое увеличение предложения пищи. Хотя, как я думаю, комментарии относительно достоинств данного предположения излишни, следует указать, что такого рода вещи отчасти оправдывают враждебность по отношению к теории со стороны экономистов институционального и исторического направлений. По той же причине я упоминаю и третью теорию (представленную в заключении главы II): полагая, что любой рост реального богатства общества имеет тенденцию прямо или косвенно повышать реальную земельную ренту, А. Смит пришел к выводу, что классовый интерес землевладельцев «тесно и неразрывно связан с общим интересом общества»; поэтому в отличие «от тех, кто живет за счет прибыли», землевладельцы, отстаивая свои классовые интересы, «никогда не могут сбить с пути» общество в его поисках мер, способствующих общему благосостоянию. Поистине невероятное рассуждение: на основании материалов и аргументации, содержащихся на страницах «Богатства», можно показать, что предложенная посылка ложна, а сделанный вывод не вытекал бы из этой посылки даже будь она верной!
Как уже было сказано, для объяснения сути земельной ренты нам не требуется привлекать другие понятия, кроме производительности и ограниченности земли. Ни факт, требующий объяснения, ни объясняющие его факты не имеют ничего общего с убывающей отдачей. Однако Андерсон установил связь ренты с убывающей отдачей, которая стала одной из характерных черт рикардианской системы. В Observations (1777) он пришел к выводу, что земельная рента — это премия, выплачиваемая за привилегию обработки более плодородной почвы, а в Enquiry, выпущенном в том же году, более точно сформулировал условия, на основании которых, как утверждал Кэннан, может быть выведена формула: «Рента, выплачиваемая относительно любого отдельно взятого колоска, равна разнице между расходами на выращивание наиболее дорогостоящего из выращенных колосков и расходами на выращивание именно этого колоска». Андерсон исчерпывающе объяснил, как конкуренция среди фермеров обеспечивает землевладельцу получение именно этой суммы. В более позднем эссе, включенном в Recreations (vol. V), Андерсон изложил другой аспект той же идеи, сказав, что рента была «способом» уравнивания прибылей от земельных участков разного плодородия, и подчеркивая тем самым значение «закона средней нормы прибыли»; следовательно, он был предшественником Рикардо еще и в другом смысле. За исключением претензий на объяснение ренты, все остальное было совершенно правильно. Однако сам факт предвосхищения идеи на целое столетие примечателен сам по себе, даже если бы все сказанное на эту тему было полностью ошибочным.
Значение римского права
Другим направлением являлось право. Для того чтобы понять суть достижений Рима в этой области и причины, по которым римское право в отличие от других правовых систем играет определенную роль в истории экономического анализа, мы должны вспомнить несколько связанных с ним фактов. Быть может, читатель знаком с принятым в Англии разделением юридического материала на общее право и право справедливости. В чем-то похожее разделение существовало и в Древнем Риме. Имелось старое и формальное гражданское право (jus civile, jus quiritium), которое, однако, в отличие от английского общего права применялось только к делам граждан (quirites), которые вплоть до 212 г. н. э. составляли лишь часть свободного населения империи. Это гражданское право
развивалось путем «интерпретации» коллегией понтификов (pontifices), а также государственным чиновником, ведающим вопросами отправления правосудия (praetor urbanus). Дополнительный юридический материал имеет некоторое сходство с английским правом справедливости. Но основная масса того, что до некоторой степени может быть уподоблено английскому праву справедливости, росло из другого корня — из коммерческих и иных отношений между негражданами (peregrini) или между гражданами и негражданами. Применявшиеся к ним юридические правила назывались jus gentium. Обратите внимание, что значение этого термина в римские времена не имело ничего общего с тем смыслом, который он начал приобретать в XVII в. и позднее, а именно право наций (droit des gens, Volkerrecht). Последняя совокупность юридических норм формулировалась, а по большей части и создавалась другим государственным чиновником, возглавлявшим отдельное административное ведомство (praetor peregrinus). Поэтому ее совместно с теми юридическими нормами, которые были сформулированы или созданы praetor urbanus, называли правом «чиновников» (jus honorarium): каждый претор (praetor) кодифицировал и провозглашал их в эдикте на свой год службы. Конечно, существовал и равномерный поток специальных указов различного типа. До IV в. не предпринималось попыток их общей систематизации или даже компиляции, хотя во время правления Адриана эти эдикты преторов объединялись и издавались в виде указа. Мы располагаем, однако, учебником II в. Institutiones («Институции»), написанным юристом по имени Гай.
Англо-американская юриспруденция, т. е. общая техника правовой аргументации и общие принципы, которые необходимо применять к отдельным случаям, создавалась в основном верховными судами. Решения этих судов совместно с мотивировавшими их аргументами имели, как известно, почти такую же силу, как и законы. В Риме аналогичные практические потребности привели к похожим достижениям, но иным путем. Английские и американские судьи высшего ранга являются профессиональными юристами и, по крайней мере в большинстве своем, весьма видными юристами — лидерами юридической профессии, обладающими огромным личным авторитетом. Римские судьи не были профессионалами (как и наши присяжные заседатели), и им необходимо было объяснять, в чем состоит закон. Практикующие юристы также не были профессионалами, за исключением группы профессиональных адвокатов (causidici), статус которых не был особенно высоким. Подобный недостаток восполнялся способом, не имеющим аналогий. Люди, обладавшие влиянием и досугом, настолько интересовались юридическими вопросами, что это практически превращалось в их хобби (если только они не преподавали); насколько нам известно, первым начал читать лекции по юриспруденции М.Антистий Лабеон; а первым основал школу Мазурий Сабин (30 г. н. э.). Они интересовались не столько отдельными делами, сколько логическими принципами, применяемыми для их решения. Они не выступали с защитой и не выполняли никакой другой юридической работы, за исключением одной: они давали свое заключение по вопросам права, когда к ним обращались стороны, принимающие участие в процессе, адвокаты или судьи. Их авторитет был настолько велик, что его вполне можно сопоставить с авторитетом английских судей. Впервые он был официально признан Августом, который пожаловал наиболее видным из этих «юристов» специальную привилегию давать подобные заключения, jus respondendi. Эти заключения представляли собой небольшие монографии, которые совместно с более всесторонними работами (такими, как комментарии к эдиктам) составили обширную литературу. Ее отрывки, сохранившиеся по большей части в извлечениях, сделанных для «Свода законов» Юстиниана (528-533 гг.), с тех пор являются объектом восхищения.
Мы упоминаем эту литературу по причине ее подлинно научного характера. Эти юристы анализировали факты и создавали принципы, которые были не только нормативными, но также, во всяком случае по смыслу, и объясняющими. Они создали правовую логику, которая оказалась приложимой к широкому кругу социальных структур, по сути к любой социальной структуре, признающей частную собственность и «капиталистическую» коммерцию. В той мере, в какой их факты принадлежали сфере экономики, их анализ был экономическим анализом.
К сожалению, задачи этого анализа были строго ограничены стоявшими перед юристами практическими целями, поэтому их обобщения привели к разработке юридических, а не экономических принципов. В основном мы обязаны им определениями, например цены, денег, покупки и продажи, различных типов ссуд (mutuum и commodatum), двух типов обеспечения ссуд (гegulare и irregulare) и т. д., которые послужили отправной точкой последующему анализу. Но римские юристы не пошли дальше этой отправной точки. Любые теоремы, например о поведении цен или об экономическом значении «иррегулярного» обеспечения ссуд, которое не подразумевает обязательство вернуть вещи, взятые в залог, но только обязательство вернуть «столько же вещей того же типа» (tantundem in genere), были бы для них не относящимися к делу отступлениями. Поэтому не вполне корректно говорить об экономической теории, содержащейся в Corpus juris, — во всяком случае о теории в явном виде, — хотя римские юристы проделали предварительную работу, разъясняя смысл понятий. Значение этой работы, а также тренировки в четком мышлении, которую проходит всякий изучающий эту литературу, значительно выросло в связи с тем любопытным фактом, что начиная с XII в. право опять начали преподавать по Corpus juris, и в результате он вернул себе авторитет в европейских судах («рецепция» римского права). Но до конца XVIII в. большинство авторов, пишущих по экономическим вопросам, были либо деловыми людьми, либо священниками или юристами по профессии: научное образование этих двух типов экономистов состояло в основном из римского и церковного права. Таким образом, существовал естественный путь, по которому в сферу экономического анализа вошли понятия, дух и, быть может, даже некоторые манеры римских юристов. Среди этих понятий было фундаментальное понятие естественного права. Однако мы вновь откладываем его рассмотрение, так же как и тогда, когда столкнулись с ним у Аристотеля: будет удобнее дать ниже связное изложение его развития.
История экономического анализа. Заработная плата
Результаты А. Смита в области экономики труда весьма типичны и являются по сути отличным образцом, по которому можно судить о его работе в целом. Более того, они являются первой систематической трактовкой данной темы и потому приобретают дополнительное значение. Смит, конечно, следовал имеющимся примерам, но, убрав шероховатости и развив некоторые моменты, он получил приемлемый законченный результат, который послужил основой для дальнейшего анализа. Прежде всего он разработал всеобъемлющую теорию заработной платы. Позаимствовав широко распространенный в его время тезис естественного права, согласно которому «продукт труда составляет естественное вознаграждение, или плату, за труд», он приступил к объяснению того, как получилось, что труду пришлось отдавать часть «своего» продукта (имеется в виду весь результат производственного процесса) землевладельцам, а другую часть — «хозяевам» . Отметим, что здесь действительно ставится фундаментальная проблема заработной платы, но делается это своеобразно.
Рассуждения А. Смита начинаются с псевдоисторической предпосылки первобытного состояния, где, с одной стороны, нет ни землевладельцев, ни «хозяев», а с другой — труд является единственным ограниченным фактором производства; смешивая эти два совершенно разных факта, он тут же свел проблему заработной платы к проблеме долей двух других факторов производства, которые стали в результате «вычетами из продукта труда». Рента— это вычет из «естественной» оплаты труда, который мотивируется не производительностью земли, а возникновением частной собственности на землю, что прекрасно сочетается с монопольной теорией ренты А. Смита: некоторые люди монополизируют землю так же, как они могли бы монополизировать воздух там, где это технически возможно сделать. Прибыль — это другой вычет, мотивированный не эффективностью использования капитала, авансированного работнику, а только возможностями его владельцев настаивать на ее получении. Эти возможности значительно возрастают благодаря легкости, с которой владельцы капитала могут объединиться против бедных и беспомощных тружеников, которые «должны либо голодать, либо путем угроз заставить своих хозяев немедленно пойти на удовлетворение их требований». Читатель должен понять как очевидную слабость данного рассуждения с точки зрения анализа, так и его неизбежную привлекательность. А. Смит предвосхитил все теории заработной платы, основанные на эксплуатации и сильной позиции работодателей в торге, появившиеся в XIX в., а также выдвинул предположение, что труд является остаточным претендентом на доход.
Однако, Смит пошел значительно дальше этого. Поскольку рабочий не может жить без авансов хозяина, то, строго говоря, последний имеет возможность свести заработную плату к минимуму, физически необходимому для поддержания существования. Но с ростом национального благосостояния и в условиях конкуренции между хозяевами при найме рабочей силы у рабочих появляется возможность «успешно бороться против естественного объединения хозяев, стремящихся избежать повышения заработной платы»; в результате заработная плата в течение неопределенного периода времени будет выше минимального уровня. Соответственно, А. Смит энергично отрицал, что где-либо на территории Великобритании заработная плата приближалась к уровню физически необходимого минимума или колебалась вместе с ценой на продукты питания. Практически это означает опровержение теории заработной платы, разработанной физиократами, хотя в принципе А. Смит ее принимал. Ему удалось примирить два явно противоречащих друг другу мнения, делая акцент не на абсолютном уровне благосостояния, определяющего спрос на рабочую силу, а «на его непрерывном росте». Не большое богатство как таковое, а растущее богатство, обгоняющее рост численности населения, приводит к росту как номинальной, так и реальной заработной платы. А нерастущее богатство, как бы велико оно ни было, не может служить гарантией от низкой зарплаты: число рабочих рук «в этом случае естественно превысит число рабочих мест»; таким образом, Кенэ оказался бы в конечном счете прав. А. Смит также принимал теорию фонда заработной платы, которую он изложил в форме, ставшей в XIX в. предметом как дальнейшей разработки, так и критики. Рассматривая спрос на рабочую силу, он выдвинул утверждение, которое звучит как безобидный трюизм: «...очевидно, что этот спрос может расти только пропорционально росту фонда, предназначенного для выплаты заработной платы». Двусмысленность, скрывающаяся за словом «предназначенный» (destined), впоследствии вызвала у многих головную боль. Однако А. Смит с легким сердцем сделал вывод, что поскольку спрос на рабочую силу зависит либо от дохода зажиточных людей, нуждающихся в личных услугах, либо от капитала предпринимателя, нуждающегося в производственных услугах, а «рост доходов и капитала означает рост национального благосостояния», то спрос на рабочую силу возрастает с ростом благосостояния, и никак иначе. Не существует более обильного источника заблуждений, чем тривиальные на вид предпосылки.
Эта теория заработной платы была щедро проиллюстрирована всякого рода фактами, поэтому у читателя может сложиться впечатление полноты и реалистичности раскрытия темы. Текст изобилует критическими — зачастую мудрыми — комментариями по поводу трудового законодательства и законов о бедных, современных А. Смиту и относящихся к более ранним временам. Интерес А. Смита к конкретным явлениям практической жизни побудил его к исследованию многих конкретных вопросов. Один из них можно упомянуть. Абстрактная теория рассуждает о воображаемой ставке заработной платы, которой в реальной жизни соответствует структура изменяющихся в широком диапазоне реальных ставок заработной платы. Дабы убедиться в том, что теория, оперирующая одной ставкой заработной платы, имеет какое-либо отношение к объяснению реальных явлений, мы должны проанализировать природу различий в заработной плате и в прибылях при различных занятиях и в разных местах. Это как раз тот вид анализа, который привлекал Смита, и в котором он достиг наибольших высот. Общее направление было задано Кантильоном, но гораздо более глубокая разработка проблемы, проведенная А. Смитом, составила важную, хотя и не самую увлекательную главу любого учебника XIX в.
Безработица и «положение бедняков»
Реальный анализ и монетарный анализ
Связь монетарного анализа с агрегированным или макроанализом
Монетарный анализ и точки зрения на расходы и сбережения
Интерлюдия в развитии монетарного анализа (1600-1760гг.): Бехер, Буагильбер и Кенэ
Дороговизна и изобилие против дешевизны и изобилия
Металлизм и картализм: теоретический и практический
Теоретический металлизм в XVII и XVIII вв
Сохранение антиметаллистской традиции
Отступление о ценности
Парадокс ценности: Галиани
Гипотеза Бернулли
Теория механизма ценообразования
Кодификация теории ценности и цены в «Богатстве народов»
Количественная теория денег
Объяснение Бодэном революции цен
Выводы из количественной теоремы
Кредит и банковское дело
Кредит и концепция скорости обращения денег: Кантильон
Джон Ло — предтеча идеи регулируемого денежного обращения
Капитал, сбережения, инвестиции
Процент
Влияние ученых-схоластов
Барбон: «Процент — это рента с запаса капитала»
Переключение внимания аналитиков с процента на прибыль
Великий вклад Тюрго
Меркантилистская литература
Интерпретация «меркантилистской» литературы
Экспортная монополия
Валютный контроль
Торговый баланс
Практический аргумент: политика с позиции силы
Аналитический вклад
Концепция торгового баланса как инструмент анализа
Ceppa, Малин, Мисселден, Ман
Три ошибочных тезиса
Прогресс в области анализа начиная с последней четверти XVII в.: от Джозайа Чайлда до Адама Смита
Концепция автоматического механизма
Основы общей теории международной торговли
Общая тенденция к нарастанию фритредерства
Преимущества территориального разделения труда
Маркетинг: Практика - Рынок - Анализ - Финансы